— Ахти мне! — сокрушался мужик в зипуне и с топором за поясом, видимо, плотник. — Я же этим топором пять поляков порешил, не простит мне царь-батюшка. И поделом мне, дураку, поделом! Зачем только послушался людишек этого «шубника»! (Так звали москвичи Шуйского за то, что тот имел на Севере меховые промыслы).
Постепенно настроение толпы менялось. Если сначала больше слышались возбуждённые голоса тех, кто не прочь был снова пограбить богатых господ да попить дармового винца, то теперь стала расти озлобленность против Шуйского, причём умело подогреваемая. То здесь, то там слышались выкрики:
— Незаконно Васька престол занял! Кто его избирал? Никто не приехал из других городов! Пусть сначала докажут, что Димитрий мёртв. Вот вернётся, покажет боярам кузькину мать! Тащите Ваську на Лобное место!
Во дворце были встревожены нарастающим гулом толпы.
— Что они хотят? — спросил Шуйский дрожащим голосом у вошедшего командира гвардейцев.
— В толпе кричат, что это ты, государь, велел собраться всем на площади, чтобы идти бить неугодных тебе знатных вельмож, а также иностранцев.
— Враньё! — тонко возопил Шуйский. — Это чьи-то козни! Хотят стравить меня с дворянством.
Он обратился к Татищеву и Дмитрию Шуйскому:
— Ступайте туда, скажите, что их государь никого не собирал, пусть уходят восвояси.
Пока посланцы отсутствовали, Шуйский бегал из угла в угол, по-бабьи всплёскивая длинными рукавами тяжёлой бобровой шубы. Маржере с удивлением заметил, что государь... плачет.
— Придумать этакое! И ведь наверняка кто-то из ближних людей это сделал! Замутить народ, чтоб поднять кого-нибудь на кол, а потом обвинить во всём меня и под шумок и меня... убить?!
Он испуганно поглядел на полковника. Маржере сохранял невозмутимость, но про себя подумал: «Однако этому хитроумному псу не откажешь в проницательности. Впрочем, если бы он сам был в числе заговорщиков, то поступил бы, наверное, точно так же».
Вбежал Татищев, за ним толпой вошли бояре. Татищев пробасил:
— Они требуют, чтоб ты сам вышел на площадь.
— Не ходи. Василий Иванович, свет, не ходи! — жарко запричитал брат Иван. — А то, не ровён час, тебя, как Димитрия...
Он не закончил, а Шуйский-старший неожиданно взорвался:
— Всё! Надоели мне эти ваши козни!
— Почему наши? — возразил кто-то из братьев Голицыных.
— Ваши, ваши! — упрямо подтвердил Шуйский. — Сначала сами же меня избрали, а теперь хотите от меня избавиться. Пожалуйста, я не против. Кто из вас желает стать царём? Ты, Мстиславский?
— Чур меня, чур. Я же уже говорил, если мне придётся занять престол, сразу уйду в монастырь.
— Может, ты, Голицын? — обратился Шуйский к старшему из братьев, Василию, и протянул ему посох, символ царской власти.
Тот отшатнулся, испуганно отмахнувшись от посоха.
— Ну, берите, берите же! Владейте государством! — вопил Шуйский, протягивая посох то одному, то другому из бояр.
Наконец, успокоившись и поправив на голове шапку Мономаха, Шуйский сурово потребовал:
— Коль я остаюсь на престоле, пусть накажут тех, кто кричал супротив меня.
Вскоре государю доложили, что стрельцы изловили пятерых зачинщиков, а толпу разогнали бердышами.
— Бить плетьми до тех пор, пока не назовут, кто их против меня науськивал.
Следствие было недолгим — все пятеро единодушно указали на сторонников Мстиславского, особенно на Петра Шереметева. Называлось имя и Филарета.
— Ловко удумали! — усмехнулся уже совсем успокоившийся и снова егозящий на троне Шуйский. — Решили, что раз они уехали в Углич, то, значит, к московским делам касательство иметь не могут. Не тут-то было! Филарет — лицо духовное, обижать не будем. Как приедет, сразу пусть отправляется в свой Ростов на митрополитство. Митры патриаршей ему не видать. А Шереметева — в опалу, воеводой в Псков. Чтоб воду здесь не мутили.
Внезапная мысль осенила Маржере: «Уж не придумал ли этот «заговор» сам Шуйский, чтобы расправиться с влиятельными недругами. Ведь в выгоде он один остался!»
Рёв толпы с площади долетел и до стен посольского подворья. Ночь поляки провели в тревоге. Наутро Александр Гонсевский, несмотря на сопротивление охраны, выехал с подворья и отправился в Кремль, в Посольский приказ. Дмитрий Шуйский твёрдо пообещал ему, что назавтра послов примут в думе.
Действительно, на следующее утро торжественный кортеж выстроился у ворот посольского подворья. Гвардейцы Маржере с почестями везли Николая Олешницкого и Александра Гонсевского по Москве, к Боровицким воротам. Сам Маржере к карете не подъехал, лишь знаком показал, что не время. Послы с жадностью осматривались и не узнавали жизнерадостных москвичей — люди смотрели понуро, с затаённым страхом. Парень в драном зипуне, улучив момент, проскользнул мимо гвардейца и что-то возбуждённо крикнул. Тут же алебардщик толкнул его так, что тот полетел в лужу. Однако обычного в таких случаях добродушного хохота толпы не последовало. Люди сомкнулись плечами ещё теснее. Олешницкому стало не по себе, и он спросил Гонсевского, хорошо знавшего русский язык:
— Что он кричал?
— Уверяет, что прежний царь жив.
— Неужели такое может быть?
Гонсевский пожал плечами:
— В России всё может быть.
Его это известие не удивило. Гонсевский продолжал поддерживать связь со своими тайными лазутчиками и уже знал о слухах об успешном бегстве царя из Москвы. У дверей в тронный зал их ждал Маржере. Подчёркнуто не глядя в их сторону, он процедил по-французски:
— Не очень рассчитывайте на успех. И будьте крайне осторожны.
Войдя в зал, послы убедились, что трон пуст. Шуйский не удостоил их чести вести переговоры самолично.
— Государь занят важными делами, — поспешно объяснил Волконский.
«Государь. Вот как!» — прикусил губу Гонсевский. Давно ли этот «государь» вместе с этим быдлом, что, важно надув животы, принимает сейчас послов, — давно ли они слали ему, Гонсевскому, тайные послания, умоляя помочь им свергнуть Димитрия и прося согласия короля на то, чтобы посадить на русский престол малолетнего принца Владислава. И он, которому хорошо знакомо коварство бояр, попался на удочку старого лиса Шуйского! Теперь он — «государь» и «очень занят». «Ну, погоди, дай только нам выбраться из этой западни!»
Усевшись вместе с Олешницким на отведённое им место, Гонсевский усилием воли заставил себя слушать то, что зачитывал по длинному списку старший боярин Фёдор Мстиславский.
Напомнив о перемирии, установленном между Россией и Польшей на двадцать лет, Мстиславский вдруг набросился на послов с упрёками в адрес короля, который, по его мнению, нарушил условия этого перемирия.
— Когда по дьявольскому умышлению Гришка Отрепьев, чернец, диакон, вор, впал в чернокнижие и, за то осуждённый от святейшего отца патриарха, убежал в государство вашего короля, назвался князем Димитрием Ивановичем, то был принят Жигимонтом. И мы, бояре русские, посылали к сенаторам великим литовским с грамотою Смирнова-Отрепьева, родного дядю этого вора, чтоб он обличил его и показал бы перед вашими сенаторами, что это не настоящий Димитрий, каким он себя сказывал. Потом патриарх и архиереи наши посылали к архиепископам и епископам вашим о том же самом. Но король Жигимонт, и паны, и рада не приняли нашего известия, забыли договор, который утвердили присягой: чтобы никакому неприятелю нашему не помогать ни казною, ни людьми. Всё это мы вам, послам, объявляем, чтоб вы знали неправду короля вашего и всего государства вашего, что вы поступаете не по-христиански!
Гонсевский, переговорив шёпотом с Олешницким, вышел вперёд. Бледный от гнева, он начал язвительно-вкрадчиво:
— Если Сигизмунд и принял к себе изгнанника, то он не нарушил этим мирного договора. Ведь даже варвары не отказывают в убежище гонимым и просящим приюта. Борис же принял к себе Густава, сына короля сиверского Эрика в то время, когда Сигизмунд воевал со Швецией! Ни король наш, ни люди его не верили сначала рассказам этого человека, пока не пришли ваши люди — несколько десятков человек из разных городов, — и все они уверяли, что этот человек — настоящий Димитрий Иванович. И потому король дал изгнаннику милостыню...