Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Крестись, хозяин! — крикнул Мишка, скаля зубы. — Третий раз ударили. Чего бабу-то щупаешь?

Нефед Нефедыч отскочил к зеркалу и перекрестился: «Праздничек Христов». Грозно влетела жена. Нефед Нефедыч старательно оправлял пред зеркалом галстук.

Женщины уселись на бревнах возле церкви, обдумывая, куда идти. — Надо к избачу: старик деловой, ученый.

Варвара достала из кармана семечек, отсыпала Нениле — стали щелкать и поплевывать. К церкви ковыляли старухи. Прошел священник, отец Кузьма.

— А меня, с нашей всклокой, и от храма божьего отшибло, — отвернулась от священника Ненила.

— Меня тоже.

Помолчали, Ненила сказала:

— Вправду ли, нет ли, совет давал сиделец насчет поменяться ежели мужиками? Как думаешь?

Варвара в ответ крутнула носом, и ее остренькие глазки молча засмеялись.

— Мой Дикольчей ничего, мужичишка ладный…

— Что ж, может, Ксенофонт мой худ, по-твоему?

— Нет, я его не хулю. Мужик ничего, только огромен больно. И лысый. Мой все-таки форсистее… Все-таки военные усы, и волос густ.

— Что ж, ты думаешь — я променяюсь с тобой?

— А что ж такое… Мой все-таки помоложе твоего Ксенофонта и ты меня помоложе будешь… Вот бы…

Варвара подавилась семечками и захохотала.

— А насчет ласков ежели, знамо мой Дениска хоть ростом и не во вся, а…

И Ненила что-то шепнула Варваре в ухо и громко добавила улыбаясь: — А я как ни то уж промаялась бы с Ксенофонтом-то с твоим.

Варвара захохотала громче и сказала:

— Заткнись! Засохни!

Ненила обиженно пыхтела.

Вечером женщины пошли к избачу, Николаю Сергеичу. В избе-читальне не очень грязно, но и не совсем чисто было: ассигновки из города ничтожны, избач существовал впроголодь и смотрел на свою службу, как на подвиг. Курить в читальне воспрещалось. За большим столом сидели крестьяне всех возрастов. В кучке, соткнувшись лбами, внимательно слушали, как комсомолец читал брошюру о сельском хозяйстве в Дании. Лампа горела тускло, комсомолец напрягал глаза.

В Ленинском уголке, возле радиоприемника, откинув голову назад и широко раскрыв рот, тихо спал усатый Дикольчей. К его ушам прижаты слуховые трубки с перекинутым чрез голову металлическим обручем. Выражение лица погруженного в сон крестьянина испуганно-удивленное, брови страдальчески сдвинуты, язык чуть высунут. И со стороны казалось, что его голову смертельно сжал железный с наушниками обруч и что Дикольчей умер в нестерпимых муках. Малолетний октябренок Митька скатал шарик из бумаги и, вдавив в грудь выпиравший смех, ловко швырнул шарик в рот спящего, как полено в печь. Дикольчей медленно открыл сначала левый, потом правый глаз, сморщился, выплюнул шарик и сказал:

— Таракан.

Митька взорвался звонким смехом и крикнул издали:

— Ково слышал?

— Гитация, — недовольно сказал Дикольчей, снял с ушей трубки и ушел.

А Митьку выгнали.

Вошли Ненила с Варварой. Они впервые здесь. По привычке окинули взглядом увешанную портретами и плакатами комнату, отыскивая икону, и истово закрестились в передний угол, где помещался портрет Ленина, вправленный усердным иждивением милицейского Ивана Щукина в реквизированный им кивот из-под богородицы. Пред портретом горела церковная, красного стекла лампада, когда-то принесенная в дар храму вдовой волостного старшины, крестьянина Ухватова, опившегося вином на престольном празднике.

Избача Николая Сергеевича тут не было. Тетки отворили дверь за перегородку. Склонившись над бумагами, сидел в своей клетушке на дощатой кровати густоволосый старец.

— Здорово, Николай Сергеич! А мы — к тебе…

— Сейчас, — рассеянно сказал одетый по-крестьянски старец, скрипя гусиным пером. — Садитесь.

Но садиться некуда, тетки стояли. В уголке, в корзине, вольготно развалилась кошка. Пять сереньких котят, выдавливая пуховыми лапками молоко, сосали кошку. Николай Сергеич, бывший учитель гимназии, получив маленькую пенсию за сорокалетнюю службу, конец дней своих решил посвятить непосредственному служению простому народу, и не малый труд общения с невежественным, огрубевшим деревенским людом принял на свои плечи безвозмездно, тратя на это дело все свои несчастные гроши. Филолог по образованию, он немало грустил о порче родного языка газетным слогом и сознательно ненавидел некоторые новые и старые слова — «смехач, толкач, снохач», особенно же непереносимо для него было слово — «избач», и он всегда расписывался на бумагах: «заведующий избой-читальней Н. Сухих».

— Ну, что? — он положил перо и поднял золотые очки на лоб.

Все местное население относилось к нему с уважением, уважали его и тетки. Они повалились ему в ноги, причем неуклюжая Ненила опрокинула сапожищем корзину с котятами, и в один голос:

— Помоги, отец.

Положив запищавших котят обратно в корзину, Николай Сергеевич сказал:

— Ваше дело, гражданки, мне совершенно ясно. Вы такие же равноправные члены семьи, как и ваши мужья.

Волисполком дал маху: без вашего согласия нельзя было производить обмен имуществом. Значит, можно по-вернуть дело так, что все будем по-старому.

Записав со слов теток нужные данные, тут же составил на имя председателя волисполкома толковую бумагу, с ходатайством от лица Варвары и Ненилы о расторжении незаконной сделки их мужей.

Однако эта бумага никакого действия не возымела: сделку, мол, совершили самосильные хозяева; в полном уме и твердой памяти, акт оклеен марками и припечатан казенной печатью, все закономерно, правильно, а потому — в просьбе теткам отказать.

Николай Сергеич отказу не удивился: власти на местах он доверял мало, — плохие они юристы — и составил новую бумагу в земельную комиссию при уездном исполкоме.

Приступало время сенокоса, тетки в город не пошли, отправили бумагу почтой.

Ксенофонт и Дикольчей, узнав про тайные бабьи хлопоты, не на шутку рассердились на своих жен. Ксенофонт потому, что усмотрел в поступке Варвары нарушение своих главенствующих хозяйских прав и что не женского ума это дело. Ксенофонт очень опасался, что начальство, вняв бабьим хлопотам, не пожелает признать мену, а мужики подумают, что он струсил, подучил жену, на попятную пошел. Дикольчей же злился на свою Ненилу, что, мол, баба-дура, не умеет счастья своего сберечь.

И Варвара и Ненила как умели отгрызались. Но вот настала сенокосная пора, и все в труде забылось. Сенокос нынче запоздал больше, чем на месяц — дожди сменялись холодами, — но в две ведренных недели трава вымахала густая и высокая.

Ксенофонт с Варварой выходили в поле до свету, размякшую под росой траву косили в прохладе, он успел до ненастья наготовить сена и, складывая в сеновал, обрызгивал крепким раствором соли — сласть скоту. Дикольчей же пробуждался поздно, с прохладцем пил чаек, неумелым молотком отбивал косу и становился на работу последним, в самый солнцепек, когда Ксенофонт с Варварой, да и другие крестьяне, успев пообедать, отдыхали в коротком крепком сне. Дикольчей надеялся на авось и на хорошую погоду. Но, как на грех, вновь пошли затяжные дожди, и сено Дикольчея сопрело. Ненила, работящая и сильная, на этот раз тоже обленилась: зачем надрываться над чужой землей? Она еще, слава тебе, господи, в своем уме. Плевать! Крестьяне помаленьку стали подтрунивать над ленью Дикольчея, — дескать, не впрок дураку богатство, не в коня, мол, корм, — а потом и злобно издеваться. Дикольчей начал попивать. Однако не от насмешек пил он: грош цена насмешкам, мужичья зависть в них, Дикольчей баловался винишком от сознания собственного счастья: он, как птица небесная, не сеял и не жал, а мошна его полна. Он принялся пропивать чужое-свое имущество. Пропил новые вожжи, пропил валяные сапоги с шубой — до зимы еще далече — и стал искать покупателя на хорошие расписные сани.

Варвара, узнав об этом, плакалась мужу:

— Сани наши пропивать собрался…

— Какие наши? Были наши, да сплыли… — спокойно, со скрытой горечью в сердце, говорил Ксенофонт и, виновато улыбаясь, добавлял: — Терпи, Варвара. Помяни мое слово, счастье к нам передом повернется. Только злобу в сердце уйми. Поплевывай слегка.

74
{"b":"551697","o":1}