Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Но вся эта несусветимая нелепица скатывалась с Модеста, как с гуся дождь, а неудача еще более окрыляла его.

Да и судьба к тому же: купил Модест третьеводнись добрую селедку, приказчик завернул ее в печатный лист с картинками. Дома глядь: «Ае-ро-план. Схе-ма-ти-че-ский чер-теж».

— Ха-ха!.. — закатился радостно Модест и поставил кружку с чаем. — Ну верно толкуют, что мне помогает черт.

Палаша ничего не поняла, она вышивала по канве Гавриле Осипычу рубашку и в мыслях сравнивала его, «завсегда такого великатного», со своим долговязым, рехнувшимся хозяином.

И уж мечты ее шли дальше:

«А вот сбегу, да и все… Проклажайся один с нечистиками, коли так».

Но Модест, изрядно, впрочем, ревновавший ее к куму, теперь весь был поглощен иной заботой, и мозг его пламенел. Он не поинтересовался, для кого готовится подарок, да вряд ли приметил и Палашу: мимо него толпой неслися облака, свистел в ушах ветер, урчали струны «ироплана», а внизу расстилалась мглистым ковром земля, пестрели села, города, хибарки, серебрились игрушечные речки, жутко тянули в свою синь безбрежные моря… дальше, дальше, на сухое место, на твердое, в белокаменную Москву… Стоп, машина!

— Мо-о-дест…

Тот улыбался и, глядя куда-то в угол, грозил ей пальцем.

— Модест… ко-ормилец…

Мериканец круто повернулся с делами. Недолго думая, уехал в город и вернулся с целым возом меди, стали, проволоки.

Все село обрадовалось:

— Модест на точку встал… Айда, ребята, волоки в починку всякую стремлюдь.

Однако кузнец принял их не очень-то любезно.

— А подьте вы… Не до вас тут, — и заперся.

Покрутили мужики бородами, пощелкали языками, стали кланяться:

— Ради Христа, Модест… До зарезу…

Мериканец в ответ нехорошо выругался.

— Ишь тебе имя-то Христово до чего тошно. Ах ты, окаянная твоя душа. Какую взял моду — летать!

— И полечу… Неужто с вами тут…

Но, погорячившись, успокоился.

— Оставляйте… Налажу.

День и ночь пыхтел, еще уже стал в плечах, нос вытянулся, только глаза горели, и что-то поделалось с ним нехорошее: бьет-бьет молотом, отшвырнет прочь, приложит ладонь ко лбу и стоит в оцепенении. Заказчик смотрит на него, дивится. А он — за дверь, да и почнет шагать вдоль обрыва взад-вперед, взад-вперед, сам с собою разговоры разговаривает; потом встанет, упрется, как бык, в землю.

— Модест Петров! — окрикнет его мужик нетерпеливо, — да когда ж ты лемех-то сваришь?.. Ведь мне время пахать.

— Сейчас, сейчас… — грозит ему пальцем кузнец и говорит, разводя руками: — Ежели так, то будет этак… Сюда, допустим, шуруп. Ну, а втулку? Втулку, втулку… Вот она втулка-то, вот… Черт… Наперекрест ежели струны?.. Нет, перетрет… Сейчас, сейчас, дядя Василий!

— Какой я тебе Василий? Обалдел? Иди, ради бога, — сердится старик.

— Иду, дедушка Ипат, иду… Механика, брат… — многозначительно подняв палец, говорит Модест. И вновь брызжут искры из-под молота.

Кузнец переселился на жительство в амбар, ключ от большущего замка держал за голенищем и что делал он в амбаре — никто путем не знал, но всяк догадывался: волховству предался мужик, загибла душа человечья.

А Палаша как бы овдовела вдруг: она беспечально стала бегать, по молодости лет, на игрища и домой возвращалась поздно. С досады, что ли? Непорядок в доме, недостаток. Кабы не золотые руки у Модеста, нешто пошла бы за него? За Палашу сватались люди настоящие. Нет, выбрала кузнеца Модеста девья дурная голова, ульстил, чернявый. Вот, думала, поживет вольготно. Да, впрочем, и жила: в меду купалась, сафьяновые туфельки носила. А тут ишь ты, на птичье положенье перешел: «Годи маленько, говорит, Палаша… Озолочу, говорит». Тьфу на его слова, вот что!

V

На деревьях золотились листья, трава шуршала по-особому, цветы иные, не весенние, печально глядели в облачное небо, а птицы стали деловиты, словно люди: люди жнут — птицы зерна подбирают, люди хлеб по дорогам повезли — птицы табунами носятся, галдят, высматривают путину необманную к морю-окияну.

Еще маленько — и потянулись птицы понемногу в дальний край. А за ними собрался и Мериканец в свой губернский Камень-город.

— А я что ж, без гроша буду? С голода подыхать?.. Уйду я… вот что.

— Куда же это?

— Опосля узнаешь. Неужели с тобой горе мыкать? Да чтоб тя разорвало на десять частей и с летягой-то!

Модест испугался.

— К кому уйдешь-то?

Защемило сердце. Зудили кулаки дать жене трепку, чтоб выбить дурь. Хотелось сделать ей больно еще за то, что… ну, как это?

— Хозяин старается, у хозяина голова трещит от дум… Ведь ежели я сделаю машину-то, ироплан-то… Эх, да чего с тобой, долговолосой, говорить!.. Тошно мне…

Пелагея заплакала, бабья колючая злоба полилась из сердца.

Модест смотрел на нее в упор, кивал головой укорчиво:

— Ты бы радоваться должна… Трепетать… что такой у тебя супруг. Халява!..

— Раа-доваться… В могилу… вот куда. Люди проходу не дают. Эвот авчирась: с колдуном, грит, живет… наверно, у ней, ребята, хвост. Ведьма, кричат. Вот сколь сладко жить!..

Модест крякнул, закусил губы, порылся в карманах, в кошельке — пусто. Достал со дна укладки часы-благословенье покойного родителя, — подал:

— На, заложи жиду… Скоро вернусь. Прощай.

Дорогой говорил попутчику, глуховатому старику солдату:

— Понимаешь ли, в чем резон-то?

— Ась! Как не понять… Все до тонкости…

— Вот-вот. Я все эти самые машины — как свои пять пальцев… Ну, скажем, паровую молотилку. Сто разов разбирал… Плевок…

— Долго ли до греха… Ась? Я тоже топоришко прихватил. Не ровен час.

— А в городу, сказывают, есть самокатная лодка… У ней машина на особицу… винтом воду из-под себя вырабатывает. А мне надо воздух… Сто верст в час чешет.

— Да как же можно?! — воскликнул, прихрамывая, солдат, и его тупорылое лицо с седым, давно не бритым подбородком весело заулыбалось. — Вдвоем али одному… Ну, скажем, он тебя сгреб за грудки… Ась?

— Вот-вот… Хочу рисунок срисовать.

— А я его обухом-то и лясну по маковке…

— Ну да… А потом пожалуйте пакент. Сто тыщ… Я опрошу. Просто чтобы. У меня своя механика.

Так шли они протоптанной тропой, возле покрытой черным киселем дороги и рассуждали по-хорошему: старик был глух, душа Модеста — очарована.

У солдата костыль, да пустая сумка, да еще прожорливый толстогубый рот. У Мериканца — руки. В первом же селе заработал двадцать целкачей. А на шестой день, когда в тумане забрезжил Камень-город, кисет Модеста туго был набит бумажками и серебром.

Солдат страшно попутчиком доволен, усердно качал мехи, похлопывал Модеста по острому плечу, бубнил:

— Экой ты парень золотой!

На постоялом дворе, в самом городе, после длинного пути угостились водкой.

Пьяный старичонко солдат, растопырив руки, торчавшие из широких сермяжных рукавов, то пускался в пляс, — но левая нога озоровала, не слушалась, — то бухался на грудь Модесту, весь захлебывался шамкающим смехом, бормотал:

— Лети!.. Мое солдатское слово — лети… Вот до чего ты мил. Нерушимое благословенье. И я с тобой… Хошь за хвост летягин дай подержаться… Хххых!.. А бабы — дрянь. Не хнычь, сынок… Не стоящие званья…

— Дрянь, брат, дедко… Дрянь!

— Эн, бывало, мы… под Шипкой. Привели, значит, нас под самую эту Шипку. Тут мы и остановились. Да не хнычь ты. Дакось скорей винца глотнуть. Я, брат, под Шипкой… Пей сам-то! Как хлопнем на размер души да селедочку пожуем с лучком, так и полетим.

Сначала слетел под стол старик, побарахтался там, помычал и захрапел оглушительно.

Модест был мрачен, почему-то сердце размякло, открылись, потекли слезы. И радость была в слезах, но больше было печали:

— Уж чево ближе — жена… Ну, самой дальней оказалась. Пле-е-вать!

Однако уснул Модест очень крепко. Только пред утром пришла Палаша и сказала ему: «Открой глаза. Смотри».

Модест открыл глаза и замер: внизу пропасть, черная вода шумит, в синем небе птица мчится, за ней другая, третья. «Иропланы, иропланы, — слышит крикливый голос, — иропланы, иропланы». Из пропасти поднимается, подбоченившись, Воблин, кум: сначала голова показалась, с зачесом, потом брюхо. Вот стало пухнуть брюхо, пухнуть, и уж закрыло оно все небо: нет белых птиц, ничего нет, одно брюхо непомерное и гнусавый крик смеющегося кума: «Иропланы, иропланы… Ха-ха-ха… А ты дурак…» Модест схватил горячие клещи и что есть силы стиснул ими кумов нос.

51
{"b":"551697","o":1}