Кончив, Гарри мокрыми от спермы пальцами вымазал на фотографии рот и груди Сьюзен Страсберг, после чего разодрал «Мэйфейр» в клочья, торопливо оделся и направился по Хаверсток-хилл в паб.
На углу переулка Инглиш-лейн подзадержался, отыскивая телефонную будку; блокнотик с невнесенными в общедоступную телефонную книгу номерами, как обычно, лежал в нагрудном кармане. Тут он заметил, что чуть дальше в переулке припаркован «роллс-ройс Серебряное Облако». Водителя нигде не видно. С небрежным видом приблизился, по пути раскрыл в кармане плаща перочинный ножик и прочертил им по всей боковине «роллс-ройса». Пройдя довольно далеко вперед, вернулся и продрал краску с другого бока машины, после чего вернулся на Хаверсток-хилл. Когда вышел из паба, пошел посмотреть на «роллс», но его уже не было.
10
Мистер Паунд в который раз пытался прищучить Джейка.
— Правильно ли я понимаю, что вы — вот лично вы — с ненавистью относитесь к немцам.
— Нет, ну как же… Моцарт был немцем, — осмелился возразить Джейк. — Бетховен… Да ведь и Карл М… то есть я хочу сказать, Кант был немцем!
— И тем не менее вы их ненавидите. Это верно?
— Ну зачем же так, сэр, — ответил на это Джейк, изобразив недоумение. — Для этого надо быть расистом!
Он там! — думал Джейк, вновь садясь на предназначенное ему место. Он там, он и сейчас там. Скачет. Всадник с улицы Сент-Урбан. Пусть без костюма для верховой езды от «Джошуа Монаган лимитед», что в Сент-Стивенз-Грин близ города Дублина. Но все равно несется, скачет громовым галопом. По оливковой зелени холмов Верхней Галилеи. Или, может быть, уже в Парагвае. Птицей вспархивает на холм из курящихся туманами заливных лугов в долине реки Параны, одной рукой без узды, простым нажатием на холку правит чудным плевенским скакуном, другой достает из сафьяновой седельной сумки бинокль и обозревает расстилающиеся вокруг пампасы — ищет малоприметный след, ведущий в джунгли где-нибудь между Пуэрто-сан-Винсенте и пограничным фортом «Карлос Антонио Лопес», где затаился ничего не подозревающий Хер Доктор.
Бойся, Менгеле, бойся, потому что этот Всадник, когда-то бегавший задрав штаны, по монреальской улице Сент-Урбан, стал бронзовым как морской спасатель, и штаны у него теперь туго стянуты на плоском, твердом, как железо, животе. Он будит людей, высмеивает бездействие, взывает к отмщению.
— Как, — спрашивают Джейка вновь и вновь, словно с его стороны это какое-то извращение, — как может он до сих пор ненавидеть немцев?
— Да легко.
— Но послушай, — ласково увещевает его Нэнси, — как можно ненавидеть Гюнтера Грасса?
— Да как два пальца об асфальт.
— И Брехта?
— Вплоть до десятого колена!
Этого Нэнси, которой в День Победы в Европе было неполных семь лет, уяснить неспособна.
Ну как ей объяснишь, не выставив себя психом, как расскажешь об этом еврейском кошмаре, этом ужасе, который внезапно накатывает в его же собственной гостиной, разит как раз тогда, когда вокруг все только что было исполнено благополучия, когда вроде бы наконец все как-то устаканилось, улеглось, сплелось воедино — дом, жена, их общие дети, — так что всякие неприятности, ошибки и неудачи поддаются спокойному осмыслению, и даже такие вещи, как старение и смерть, только что казались вполне переносимыми.
Если бы он и попытался как-то что-то объяснить, то начинать пришлось бы с этой гостиной, с вещей банальных и бытовых. С буржуазного быта, который, надо признать, пятнадцать лет назад ему тогдашнему был совершенно чужд.
Вот вечер пятницы: хотя они не зажигают свечи и не исполняют других подобных ритуалов, которые позволяли бы встречать шабат как невесту, кое-что в нем все же остается, и при случае он это ощущает. Чаще всего после хорошего обеда. Из поджаренных ребрышек с печеной картошкой, салата, сыра и вина. Джейк откидывается на софе, перед ним чашка кофе из свежемолотых зерен, коньяк в сферическом коньячном бокале; истомленный и расслабленный, он тем не менее пытается что-то там разбирать в очередном предложенном его вниманию сценарии. Нэнси, уютно подобрав под себя ноги, устроилась в кресле, слушает концерт Моцарта в исполнении Давида Ойстраха. А может быть, наконец добравшись до воскресных газет, вырезает рецепт или статью о том, как элегантнее оформить травяной бордюр. Или размышляет над последней программой «Национального фильмотеатра», заранее в точности зная, что захочется посмотреть ему. Курчавенький Сэмми, плюхнувшись животом на пол, лежит, подставив кулачок под подбородок, с задумчивым видом составляет из затейливых деталек головоломку. Молли что-то рисует, нахмурилась. Нет только Бена. Ловит кайф в колыбельке под должной дозой материнского молока. А когда дети разложены по кроваткам, если к тому времени его летаргия проходит, он поднимает Нэнси, принимается ласкать ее, и заниматься любовью они удаляются в спальню на второй этаж, по дороге приостановившись у двери горничной, которой надо пожелать доброй ночи. В постели она под него всячески подстраивается, и он не чувствует себя ни уцененным, ни на безрыбье навязанным. Кончают вместе. Потом строят планы на отпуск. Что у нас там на очереди — Коста-Брава или долина Луары? Даже и менее счастливый брак, и то давал бы хороший повод к самодовольству. И великодушию к друзьям: все мы люди, у всех есть маленькие недостатки.
Бывает, Джейк не сдюжит, так и задрыхнет на софе. Мужиковато, конечно, зато ну очень по-домашнему! А перед тем, понадобится ли персик или пепельница, или, быть может, тарелочка вишен, это ему подаст Сэмми. А захочется выкурить сигару — ее принесет Молли.
Где-то далеко идут войны, происходят насилия. Люди голодают. Пальчики черных младенцев обгрызают крысы. Кругом зверство. Поджигатели. Враги. А у них убежище, которое он выстроил для своей семьи. Они пользуются им правильно и живут себе припеваючи. Разбитое стекло парника — работа Сэмми: не в те ворота гол засандалил. Нэнси ухаживает за своими розами и кустами томатов. Джейк помогает с прополкой. Доносящееся с кухни нескончаемое жужжанье — это бессонный мистер Шапиро, хомячок Молли, мчится, бежит в никуда, вращая свое колесо. Пятна на обоях в гостиной — Джейк виноват: произошел выброс шампанского из неловко откупоренной бутылки. Буфет — причуда Нэнси. Ее первая покупка на аукционе. В кладовке запас еды, в буфете — вина, в банке — денег. Хата богата, супруга упруга. Да и дети прелесть.
«Ну что, Янкель, жизнь удалась?»
«Да уж, грех жаловаться».
И вдруг, откуда ни возьмись, знакомая фотография еврейского мальчонки в кепке, порванном пуловере и коротких штанишках. Удивленное лицо, в глазах ужас, руки подняты над головой в попытке защититься. На заднем плане узкая варшавская улица, кучка других евреев. Они с нашитыми на грудь звездами Давида, с узлами и мешками на плечах. Все стоят с поднятыми руками. Позади них невидимому фотографу позируют четверо немецких солдат. Один для смеха навел винтовку на оцепеневшего еврейского мальчонку.
«Дети резали себе руки и собственной кровью писали на стенах барака, как это сделал мой племянник, написавший: „Андреас Раппапорт, прожил шестнадцать лет“».
А вот еще одна фотография, на сей раз поразительно красивой еврейки, она сидит голая на корточках перед ямой; солдаты за ее спиной ухмыляются. Смотрит в камеру; во взгляде нет ни гнева, ни осуждения, одна печаль; рукой пытается прикрыть свисающие груди. Как будто это важно. Как будто через несколько секунд она не будет мертва.
«Сколько их, по вашим оценкам, убито в Освенциме? Кто-кто, а вы-то должны бы знать».
Богер[69]: «Думаю, Гесс назвал примерно правильную цифру».
«То есть два с половиной миллиона человек?»
«Два миллиона или один миллион, — отмахивается Богер, — попробуй пойми теперь!»
Затем (в его еврейском кошмаре) за ними приходят. Прямо на дом. Уполномоченные службы дежидизации, призванные уничтожать еврейскую заразу. Бена как цыпленка хватают за ноги и вышвыривают в окно, разбрызгав его мозги по всему крыльцу. Молли, всем своим опытом наученную считать взрослых добрыми, вскинули в воздух — но не для того, чтобы вновь поймать в объятия, а чтобы ударить головой о кирпичный камин. Сэмми застрелили из пистолета.