Литмир - Электронная Библиотека
* * *

Потом он подумал: все, что тратит себя — все живет. Я трачу себя — значит, я существую. Наша гибель — внутри нас. Не вне нас, — а внутри, внутри. Мы живы, пока умираем.

А мертвый мир, подумал он после — он какой?

Почудилось, как из-под скамейки появляются, вытаивая из снега, темные скрюченные фигуры, чьи-то руки. Темные, беззащитные, ушедшие люди. И голоса их почудились:

— Нет нас. Нет уже нас.

Они не кричали — пели тонкими детскими голосами:

— Здесь мы, здесь мы!..

И совсем уже тихо:

— Забыли нас, забыли нас…

Ковалев сидел молча, слушал. Голова кружилась, сердце билось едва-едва, боли не было, но радость от солнца, от неба, от снега стала таять, улетучиваться.

Заскрипел снег под колесами — во двор въезжала «скорая». Молодой парень в мятом халате — фельдшер, а может, медбрат из студентов — выскочил из кабины.

— Здравствуйте, — сказал Ковалев.

— Здравствуйте… Кто «скорую» вызывал?

— Я вызывал.

— Вы?.. — фельдшер замялся, покосился по сторонам. — А больной кто?

— Ну, говорю же — я.

Фельдшер опять покосился, — видно, никак не хотел поверить.

Ковалев поднялся со скамейки и показал на рукав. Кровь подсохла, рукав схватился коркой. Фельдшер кивнул.

— Сюда, — сказал он, подсаживая Ковалева в машину.

— Поедем куда-то? — спросил Ковалев.

— Поедем… — фельдшер сел к водителю, отодвинул матовое стекло, заглянул в салон, к Ковалеву:

— Ну как, нормально? Ну, в травмпункт прокатимся, значит.

Мчались по микрорайону. Выехали на проспект и погнали по разделительной полосе. Водитель раз или два включал сирену, распугивая с дороги легковушки.

— Вот как вы меня… Как генерала, — сказал Ковалев в окошко.

Фельдшер не ответил.

Ковалев стал смотреть в окно. День был ослепительным, редким для ноября, и Ковалев с трудом узнавал знакомые улицы и дома.

Перед одним из светофоров остановились, и фельдшер обернулся, спросил:

— Ну, и зачем вы это сделали, а?

Ковалев вздохнул. Он не знал ответа.

Водитель — пожилой, в шапке набекрень, — сказал:

— Студент, поди?

— Студент, — подтвердил Ковалев.

— Эх, не тому вас, видно, учат!.. — вздохнул водитель. — Ведь жизнь-то такая хорошая!..

Ковалев готов был согласиться, но сквозь туман в голове рассмотрел вытаявшую из-под снега и льда беззащитную детскую руку, расслышал тонкий голос: «Нет нас! Нет нас!.. Здесь мы, здесь мы!.. Забыли нас, забыли нас!..» — и промолчал.

Проехали через весь город, к новой горбольнице, с корпусами, соединенными стеклянными переходами.

Фельдшер взял Ковалева под руку, провел через пустой вестибюль, в белой комнате усадил на стул. Появилась медсестра, сказала:

— Раздевайтесь.

— Совсем? — спросил Ковалев.

— Ну, где у вас рана-то? Вот до нее и раздевайтесь.

Ковалев покряхтел, сдирая с себя пальто и пиджак, рукав рубашки, ломавшийся под пальцами, закатал повыше. Сестра посмотрела, покачала головой, намазала руку мазью, забинтовала.

Потом пришел врач в очках и мятой шапочке, стал выспрашивать. Он тоже качал головой, потом ушел за ширму и оттуда послышались голоса вполголоса. Ковалев расслышал только одну фразу: «По глупости гвоздем не бывает». Потом хлопнула дверь, стало тихо, только где-то вдали негромко бубнило радио.

Ковалев вышел из-за ширмы. Врач сидел за столом, писал. Медсестра красила губы.

— Мне можно идти? — спросил Ковалев.

— А? — врач поднял голову. — Нет-нет, подождите… Сейчас за вами приедут.

Ковалев пожал плечами, попросил закурить — врач не курил.

— Я на улицу выйду — стрельну, — сказал Ковалев.

Врач кивнул.

На улице было по-прежнему солнечно, весь мир светился, горел каким-то прямо невозможным огнем. Ковалев дошел до больничной ограды, попросил закурить у прохожего. Закурил.

Сзади хлопнула дверь: с порога на Ковалева подозрительно посмотрела медсестра и тут же упорхнула обратно, только вспыхнул розовый халатик.

Когда Ковалев вернулся, сестра сказала:

— Вам полежать бы надо. Вон, на кушетке.

Ковалев лег на оранжевую резину, закрыл глаза, в голове зазвенело противно и тонко, и все закачалось, поплыло, и он стал падать в пугающую тошнотворную бездну, а из бездны тянулись к нему иссохшие руки и плакали, жалуясь, тонкие голоса: «Здесь мы! Здесь мы! Забыли нас, забыли нас!..»

* * *

Потом, сквозь сон — зеленый «уазик» с красным крестом, и двое здоровенных, в халатах, и скрип тормозов.

Мало мог разглядеть Ковалев, а еще меньше — понять.

Белая дорога. Сосны. Одноэтажные домишки.

Железные ворота. Красная кирпичная стена — старинная, толстенная, будто пропитанная кровью. Дверь из пластика. Грохочут замки. Снова дверь. Ковер на полу. Плакат на стене: буквы знакомые, а слов не понять.

Коридор. Стол. Грязная старуха отбирает вещи, одну за другой — пальто, пиджак, брюки. Ничего не осталось?

Огромная ванна. Господи, какая же грязная. Кафельный пол. Холодный, как лед, под которым бьются голоса мертвых.

Старуха возвращает вещи. Мордастый санитар тащит куда-то. А! Здесь опять записывают.

Имя-отчество-фамилия-год-рождения-родственники-страдающие-психическими-заболеваниями. Есть такие? А как же, думает Ковалев, конечно, есть! Вся родня такая. Феврали. Потому, что у них не хватает. Но отвечает: нет, конечно, нет. Он видит типографский бланк, на котором вверху напечатано: «Дата поступления», «Диагноз», «Лечение». А внизу: «Дата смерти», «Причины», «Окончательный диагноз».

И опять коридор. Двери на замках. Какие-то люди с длинными головами, с одутловатыми лицами, с отсутствующими взглядами стоят у стен, бродят кругами. Одни улыбаются, другие бормочут что-то.

Снова двери. И коридор. Снова толкутся вокруг длинноголовые в пижамах, с мертвыми глазами, стриженные «под ноль». Бормочут, просят что-то у себя самих.

Снова двери… Господи, сколько же их! Всюду двери с замками, ковровые дорожки, фикусы в бочках, стриженые головы, пустые глаза, деревянные лица. Один из длинноголовых побежал на Ковалева — скривил губы, что-то вот-вот скажет. Нет. Те, что идут за Ковалевым, начеку. Хватают, отводят в сторону.

В какой-то момент Ковалев вдруг осознает, что это вовсе не больница — это что-то совсем другое. Он хочет остановиться, подумать, рассмотреть, понять — что же это? Но его тычут в спину, берут под локти и снова ведут по коридорам, открывая и запирая за собой замки.

* * *

Мерещится Ковалеву: это — ад. Нет, преддверие ада, чистилище. Здесь его взвесят, оценят, отсортируют. Здесь станет ясно, что и сколько он сделал плохого, кого обидел, кому не простил. Все эти сведения будут занесены в дело, и — с папкой подмышкой — вперед, в геенну, в пламень вечный, в серный чад.

Наконец, пришли. Медсестра не смотрит на Ковалева — осматривает повязку, намокшую там, в ванне. Что-то спрашивает и записывает. Сыплет в ладонь горсть разноцветных таблеток, сует под нос пластмассовый стаканчик с чем-то вязким, полусладким, бесцветным — кисель, что ли? — и заставляет все это проглотить.

И вот еще одна дверь. За ней — комнатка. Кровати. Шкаф. Вещи можно сюда. Пальто и шапку. Зачем? А на прогулки ходить как же?

Спиной к Ковалеву сидит на кровати огромный мужчина. К отопительной трубе привязаны нити, он что-то вяжет, сплетает из них. Спокойный — не повернулся даже.

Другой лежит, глядит в потолок, зевает.

Тусклый — сквозь лед на стекле — свет. Закат. Кровавый свет. Солнце остается там, за толстыми стенами, за глухими заборами, за тысячью одинаковых крепких дверей на запорах.

Ковалев стаскивает с себя пиджак (как во сне), ботинки (как во сне, как во сне. Проснется сейчас — и нет ничего, только тьма и сплетение мертвых рук, и запоет вместе со всеми: «Нету нас, нету нас… Здесь мы, здесь мы… Оставили нас, забыли нас…»). Ложится.

И тут же всё завертелось, с ветром и воем, с метелью и солнцем, с перевернутым небом и черным песком, и кануло в глухую вечную тьму.

24
{"b":"551575","o":1}