Жарков с Ковалевым поднялись на площадку второго этажа.
— Э, подвинься, — бесцеремонно сказал кому-то Жарков и сел на подоконник.
— Жарков, не борзей, — басом сказала женщина.
— Танька, это ты, что ли? — удивился Жарков. — Сто лет не видел…
Ковалев присел на корточки.
— Ты опять веселенький, да? — говорила Танька. Ее необъятная фигура закрывала едва ли не все окно. — Ты когда пить бросишь, а?
— А никогда, — лениво отвечал Жарков.
— Еще вон и молодого человека спаиваешь, — кивнула Танька на Ковалева.
— Это Танька, с пятого курса, — пояснил Жарков Ковалеву. И, как ни в чем ни бывало — Таньке: — Главное — не тебя, да, Таньк?
Он толкнул ее локтем, она загоготала.
Покурив, спустились вниз, и только выпили еще по стакану, как пришла жена Жаркова.
— Ну и как, Лен? — спросил Жарков.
— Да никак. Нашей врачихи нет, а та, с семнадцатого участка, только глазами хлопает: к хирургу, к хирургу…
Ковалев вежливо поздоровался. Жена сказала Жаркову:
— Хоть бы поели чего… — Ушла за шкаф, загремела посудой.
Жарков схватил на руки дочку. Полная, бледная, с жидкими волосиками на розовой макушке, она серьезно смотрела на Ковалева.
— Что, Ксюша, ручка ва-ва? — спросил Жарков.
Ксюша показала на Ковалева пальцем, произнесла что — то непонятное. Скосила глаза и сморщилась.
Жарков посадил Ксюшу на колени.
— Наливай.
Ковалеву стало муторно. Он сказал:
— Ты извини. Я пойду.
— Куда? — удивился Жарков. — Еще на два раза хватит.
Лена вышла из-за шкафа, поставила на стол тарелку с хлебом, еще одну — с нарезанным салом и третью — с солеными помидорами.
— Ребенка не урони, — сказала она.
— Ну, чего ж я!.. — ответил Жарков. — Не пьяный же.
— Сколько ей лет? — спросил Ковалев, чтобы не молчать.
Лена быстро взглянула на Ковалева, на мужа и сказала:
— Много.
Отняла ребенка у Жаркова.
— Много нам, да, Ксюша?
Потом пошла к дверям:
— Мы пойдем в коридор, погуляем…
Выпили еще. Ковалев пожевал безвкусное пресное сало.
— Эх, — вздохнул Жарков. — Надо бы добавить, да нечего… А?
— Угу, — согласился Ковалев.
— Эх! — еще горше вздохнул Жарков и уронил голову на руки.
— Ты чего?
— Сейчас, сейчас… — ответил Жарков.
Ковалев поднялся, взял пальто и шапку.
— Три года ей, — сказал Жарков, подняв голову.
— Кому? — не понял Ковалев.
— Ксюше…
Ковалев все не понимал.
— Три года. А она еще не говорит… — Глаза у Жаркова были совсем пьяные, и язык уже заплетался. Он снова уронил голову, а Ковалев выскочил за дверь.
На площадке черной лестницы по-прежнему курила Танька.
— Привет, — сказала она. — А где Жаркова забыл?
— Дома.
— А-а… Уже нажрался, поди? Ему много не надо.
— Ну.
Молча покурили, посидели. От окна дуло и Ковалев подложил под спину пальто.
— Выпить хочешь? — спросила вдруг Танька.
— Угу.
Танька слезла с подоконника и растворилась во тьме. Минуту спустя появилась, сунула в руку Ковалеву стакан. Ковалев нюхнул.
— Пей-пей. Это водка.
— Угу. Спасибо.
Ковалев выпил, оставил Таньке. Она проглотила ее как воду, поставила стакан на подоконник.
— А я тебя знаю. Ты на втором курсе учишься, да?
— Угу.
— Н-да… Разговорчивый ты, ничего не скажешь. У вас там, на втором, все такие?
Этажом выше внезапно зазвенела гитара. Противный мужской голос завыл:
— Не бради-ить, не мять в кустах багр-ря-аных лебеды и не искать следа-а-а, со снопом волос твоих овся-аных отоснилась ты мне навсегда!..
— Это Боба, — сказала Танька. — Знаешь Бобу?
— Нет. Он кто?
— Козел.
— А-а…
В голове уже пошумливало, плескались волны и мозги качало килевой качкой.
— Скучно с тобой, — сказала Танька. — Хоть бы анекдот, что ли, рассказал.
— Угу, — согласился Ковалев.
Сверху донеслись яростный мат и треск, будто рвали одежду. Потом — вопль и снова мат.
— Ишь… — начала было Танька, но не договорила: кто-то большой и тяжелый скатился по лестнице. Из тьмы показалась широкая бледная рожа со свернутым набок носом.
— Хто? — заорала рожа страшным голосом. — Хто тут??
— Это мы, Боба, — сказала Танька.
Боба бессмысленно покачался, подумал и вдруг с криком: «А чо ты, мальчик?!» — ринулся наверх.
— Свинья, — сказала Танька. — Вечно он вот так: первым выступит, а потом кричит, что зарежет.
Ковалев кивнул.
Танька вздохнула.
— Ну ладно. Пойду. Знаешь, где моя комната? В конце коридора налево. Так что заходи.
— Угу, — сказал Ковалев.
Когда она ушла, он прижался щекой к оконному стеклу. Отсюда открывался вид на темную дымящуюся помойку. Подслеповато светил одинокий фонарь. В общежитии напротив горели все окна. «Народу-то сколько, — подумал Ковалев. — И всем, наверное, тоскливо и тошно…».
Ему захотелось обнять весь мир, приласкать, успокоить. Но — руки коротки, подумал он.
Наверху Боба опять завыл про любовь. Ковалев сполз с подоконника и отправился гулять по общежитию.
В одной из комнат шибко кричал ставший вдруг очень модным Макаревич. Ковалев открыл дверь. В комнате было темно, на кроватях тесно-тесно сидели люди. Посреди комнаты моргал красным глазом магнитофон.
— Дураки какие-то, — громко сказал Ковалев, зная, что все равно никто не услышит. — Ну, чокнутые.
Он нащупал ближайшую голову, наклонившись, крикнул в ухо:
— Подвинься!
И втиснулся между невидимым слушателем и железной спинкой кровати.
— И я хотел идти куда попало! — гундосо кричал Макаревич. — Закрыть свой дом и не найти ключа! Но верил я — не все еще пропало, пока не меркнет свет, пока горит свеча!..
Глаза привыкли к темноте, стали видны лица слушателей с закрытыми глазами, направленные к магнитофону.
— Эх вы! — крикнул Ковалев в то же ухо. — Друг друга слушать надо, друг друга, понимаешь, а не Макаревича!
Он махнул рукой, поднялся и вышел. Прислонился к стене, глядя себе под ноги, на драный линолеумный пол. Ничего ему уже не хотелось. Только думалось, что все не так. Все вокруг не так.
Когда он поднял голову, перед ним стояла Березкина. Она смотрела прямо на него, один глаз слегка косил и кровь то приливала, то отливала от щек. Щеки были нежные-нежные, почти прозрачные, и прозрачные же волосы выбивались из-под вязаной шапочки.
— Тамарка?.. Ты откуда и куда? — спросил Ковалев.
— Я? Из библиотеки. Домой…
— А ты в какой комнате живешь?
— В четыреста второй.
— Хорошо. Можно к тебе в гости прийти?
— Можно, — сказала она и щеки запылали, и глаз стал косить еще больше.
Ковалев вздохнул, оторвался от стенки и побрел в конец коридора, где была умывалка. В умывалке перед зеркалом торчал прыщавый полуголый первокурсник и картинно пружинил мускулы.
«Эфиоп, — подумал Ковалев. — Леонид Жаботинский…» Он положил шапку на подоконник и сполоснул под краном лицо. Прыщавый покосился на него, повернулся к зеркалу спиной и стал выворачивать шею, разглядывая спину. Ковалев вынул платок и стал вытираться, и в этот момент в умывалку ввалился Боба.
Глаза у Бобы блуждали, половину лица разнесло, седоватые волосы стояли торчком. Возле Бобы суетился чернявый старшекурсник Марков.
— Эта хто? — спросил Боба и показал пальцем на прыщавого.
— Это? Это свой парень, хороший мужик, я его знаю, — скороговоркой отвечал Марков. — Во парень, первый сорт. Ты иди, иди давай отсюда, пока ещё живой, — ласково сказал он прыщавому.
Прыщавый даже не удивился. Обмотал полотенце вокруг пояса и пошел, расставляя руки, будто ему мешало их опустить изобилие мускулатуры.
— А эт-та? — вопросил Боба, указывая на Ковалева.
— И это отличный мужик, мы его тоже знаем, и он нас знает… Ты умойся, Боба, умойся, — легче станет.
Боба угрюмо склонился над раковиной, сунул голову в струю холодной воды.
— Вот так, вот так… Охладись маленько, — приговаривал Марков.