Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Нет.

— Это папа иногда моет за тебя и за себя. Но, правда, это случается редко. Вы не любите конкретных дел, вам бы только поболтать.

— А правда, Павлик, как ты это понимаешь — учитель гоняется за учеником с большим ножом, а потом улетает на небо? — спросил я.

— Это метафора, папа.

— Что-о? — рассердилась Надя.

— Это реализованная метафора, папа, — уточнил Павлик.

— Вот тебе, пожалуйста, — рассердилась на меня Надя. — Вы только болтать умеете. А вот отвечать за свои поступки — это увольте. Вы не бываете неправы, вы всегда правы. Неправы другие родители, другие ученики, начальство, но только не вы. Вы же неуязвимы.

Я с удивлением смотрел на Надю, она раскалялась бы, возможно, долго, но, видимо, ее насторожило непривычное мое молчание, и она, уколовшись о мой взгляд — не исключено, что в нем было и презрение, — вдруг замолчала.

— Значит так, ребята, — сказал я. — Подведем итоги. Делай выбор, Павлик. Первое: молчи, скрывайся и таи.

— Это Борис Григорьевич сказал? — спросила Надя.

— Нет, это Тютчев, Федор Иванович. Можешь думать что угодно, но помалкивать. За мысли тебя покуда никто не осудит. Второе — можешь говорить все, что думаешь. Но за это придется платить. Вызовом родителей в школу, снижением отметок, конфликтами по службе и иными, более скверными неприятностями.

— Педагог! Песталоцци (это Надя подражает мне)! Сухомлинский! (Это уже самостоятельность.)

— Точка зрения мамы тебе понятна. Она нехитра — хочешь жить, умей вертеться. Все! Диспут завершен. В споре, понимаем, вновь родилась истина. Тебе все понятно, Павлик?

— Мне все понятно, папа, — тихо и серьезно сказал Павлик.

19

В тот же день — а это было перед дежурством — пришел Андрей.

— Вот! — он торжественно положил на стол рукопись.

— Кончил?

— Да!

Он и не пытался скрыть торжество, он сиял — закончен почти полугодовой труд — как же не сиять.

— Поздравляю, Андрюша, — у меня даже голос как бы повлажнел.

Я потрогал рукопись.

— Ого! Уже на машинке отпечатал, — удивился я.

— Да, поспешил, — торопливо, как бы оправдываясь, сказал Андрей. — У знакомого тетя — профессиональная машинистка. Она уезжала в санаторий, потому я и поторопился. Да и недорого.

Я заглянул в конец повести.

— Сто двадцать страниц! — восхищенно сказал я. — Здоров! Теперь вижу — писатель.

— Так я побежал.

— Беги, дружище. Я сейчас же примусь за дело. Завтра дежурю — приходи послезавтра.

Я стал читать свежую последнюю часть, и огорчению моему не было предела: Андрей избрал самый популярный и героический вариант.

И ведь все вроде бы нормально: вот следствие, вот Петропавловская крепость, указано, что в крепостном списке Каховский помечен как арестант, не пользующийся правом переписки. Никто ему не писал, никто не искал свидания с ним.

Скупо, строго рассказано, как достойно вел себя Каховский на следствии — не валил на других, выгораживал тех, кого ввел в общество, всю вину брал на себя. Подчеркивал также, что для блага Отечества мог бы и отцом родным пожертвовать. Равнодушие к смерти, не покидавшее Каховского все время.

В одиночке перед ним проходит весь день четырнадцатого декабря. Так, мелькание лиц: Милорадович, Оболенский, Стюрлер. О свитском офицере Андрей даже не вспомнил.

И выход к кронверку Петропавловской крепости. Один, ни рукопожатий, ни слов утешения. И Каховский видит перед собой виселицу.

И опись оставшихся после человека вещей: фрак черный суконный, шляпа круглая пуховая, жилет черный суконный и прочее.

Андрей дважды подчеркнул, что в Милорадовича Каховский стрелял только для того, чтобы спасти восстание, и он ловко и тактично сослался на сибирские работы Лунина.

Эта последняя часть была написана сухо, и я бы даже сказал, скучно, и единственная фраза, которая задержала мое внимание, это фраза о поведении многих декабристов на следствии: «Они были слишком чисты, чтобы не запачкаться, столкнувшись с подлостью».

И тогда я перечитал повесть целиком, и тут меня ждало самое удивительное: Андрей переписал повесть, чтоб вся она соответствовала последней части, и все непонятным образом сморщилось, так что я не узнавал куски, которые читал прежде.

Этому я находил такое объяснение: первую половину Андрей писал, понимая героя не совсем традиционно — назовем этот путь, условно, дегероизацией, а во второй половине он встал на путь иной — как раз традиционный, как раз героический, и подогнал всю повесть под этот привычный и героический настрой, и все, что не соответствует этому взгляду, выкинул.

И тут проглянула странная какая-то зависимость: стоит человеку слукавить, чуть спрямить обстоятельства, как слог сразу сморщивается, становится привычно-газетным, именно таким слогом пишутся для старшеклассников брошюры о замечательных людях.

То есть такое было ощущение, что Андрей тщательно пропалывал себя, выбросив все, что хоть сколько-нибудь несло печать собственного видения. Даже, представить себе, исчезла ирония в описании романа Каховского и Софьи Салтыковой. А так: роман и роман, без этих ахов, без прижиманий рук к сердцу, а прямо тебе чистейшая любовь, а прямо тебе Ромео и Джульетта. И полусумасшедший злодей папаша, отвергнувший бедного жениха (хотя папаша и на самом деле был полусумасшедшим).

Удивительное дело: словно бы человек ставил задачу выбросить сколько-нибудь своеобразное, порезвее вырвать и закопать. Да еще потоптать землю, чтоб уж в дальнейшем ничто не проросло. Все слова и фразы, которые я запомнил, Андрей, как назло, выбросил.

Именно вот это безжалостное (другого слова не найду) отношение Андрея к прежним своим удачам меня и поразило. Убежден был, что начинающий автор носится с каждым удачным словом и не дает его выбросить постороннему человеку, болезненно морщится, когда знаки препинания расставляют не так, как расставил он. А тут сам испортил рукопись. И главное — зачем? Этого я не мог понять.

Все было гладко, правильно и скучно, и это был язык средней популярной статьи. Меня сердила не так даже сухость, как выпрямленность Каховского. Если я знаю, каков был у него характер и взгляды на жизнь, то, конечно, знал это и Андрей.

Я ходил по комнате и вполголоса произносил монологи в том духе, а где ж обещание писать правду и только правду, где ж тот наш давний взгляд на декабризм и на место маленького человека в нем, о котором мы столько говорили. Ну, хорошо, ты не согласен с моей точкой зрения — несомненно любительской, возможно, и полуграмотной — так дай свой взгляд; но почему же он должен совпадать непременно со взглядами всех пишущих по декабризму. И вообще по истории. Что это — забота о воспитательных мотивах? Молодежь должна воспитываться на положительных примерах? Но ты же не редактор, ты начинающий автор, зачем же взваливать на себя чужие заботы? Перед тобой ведь стояла простая задача: описать правдиво то, что ты знаешь. И ничего более. В этом-то и будет самый поучительный момент — в правдивом взгляде на героя. Ты же историк, боже мой.

Странно все, непонятно все. И так я ламентировал до тех пор, пока не понял простейшую вещь: а ведь мальчик просто-напросто хочет напечататься. Любой ценой, но напечататься. Иного объяснения у меня не было. Хотя мне и стыдно было так думать о своем ученике.

Да что ж это за отрава такая — жажда напечататься, если ради нее человек отказывается от собственного мнения.

Для чего он это сделал? Для денег? Да, они с Верой живут бедно — на ее бухгалтерскую зарплату и его стипендию. Правда, он ездит в стройотряды и напечатал два очерка, но это все деньги небольшие и разовые. Когда-то он хотел подрабатывать, но мать раз и навсегда запретила — твое дело учиться. Нет, мотив заработка не мог быть главным: до окончания учебы остался год, потом — пойдет ли Андрей в школу или в науку — станет легче; за год повесть не напечатают, это мне Андрей объяснил — в журналах свои сроки.

Тогда что же? Жажда славы? Возможно. Двадцать один год пареньку, а он напечатал повесть в общесоюзном журнале. Уж если мне, его учителю, это кружит голову, то можно представить, каково Андрею.

44
{"b":"551543","o":1}