Литмир - Электронная Библиотека
A
A

А сейчас пять машин и кардиологические бригады, и наркозный аппарат, у меня в машине даже дефибриллятор стоит. Да каждый умеет делать электрокардиограммы. Нет, скачок невероятный, и это за жизнь одного поколения.

— Забавную западную книжку читал, — шепнул мне Коля. — Там сказано, что иногда начальником нарочно назначают убогонького.

— А зачем?

— Ну, это понятно. Мы-то привычно считаем его убогоньким, и вдруг на собрании он торжественно заявляет, что дважды два — четыре. Ну, мы и ахаем от изумления — вот те на, наш-то каков, убогонький-убогонький, а чешет, что твой академик.

— Ну, наш-то орел.

— О, орел.

Да, орел-то орел, но он все берет и берет разгон, еще и не думая переходить к конкретному полету, а я, напомню, после суток, и так меня сморило в торжественной темноте, что я клюнул спинку впереди стоящего кресла.

— Ну, не могу, — пожаловался Коле.

— А ты сваливай.

Согнувшись, я пошел по ряду к выходу.

Вдруг у самой двери меня кто-то ласково спросил:

— А вы куда, Всеволод Сергеевич?

И так меня разморил этот ласковый женский голос, что я бухнул:

— Не могу. После ночи. Голова трещит от этой фигни.

А голову поднял, вижу — начмед сидит. Она, поди, и села у самой двери, чтоб до окончания речи главного никто не посмел усквозить. Однако выпустила меня.

А когда я шел на очередное дежурство, меня догнала Валя, девочка из канцелярии.

— Начмед вами недовольна, — шутливо сказала она.

— А в чем дело?

— А вы почему ушли с доклада, назвав его фигней?

— А начмеду-то что?

— Как это что? Она же доклад писала. Она все доклады главному пишет.

11

Ноль три - i_003.jpg

Отличие бригадной работы от работы в одиночку я понял — вернее, вспомнил, много лет работал именно в одиночку — на том самом дежурстве.

В час ночи диспетчер дала мне вызов — плохо с сердцем — недалеко: семь километров, дачное место.

У калитки стояла женщина в темном платке. Подняв руку, она пошевелила пальцами, так призывая следовать за ней.

Покуда мы проходили садом да долгим каким-то двором, да всходили на крыльцо — не парадное, а крыльцо к пристройке — я пытался расспросить, что случилось да к кому вызов. Но женщина молчала, что меня чуть даже и рассердило — показалось, что молчит она демонстративно.

Но когда мы вошли в скудную комнатеху, и она включила тусклую лампочку, и когда я увидел синеватые ее губы, испуганное лицо, и когда услыхал ее дыхание, я понял, что два дела разом — идти и говорить — она просто делать не в силах.

— А вы почему не лежите? — вкрадчиво спросил я, обрывом сердца почувствовав, что предстоит тяжелейшая работа.

— Некому.

— А хозяева? Вы же на даче.

— Пустили… с условием… беспокоить по ночам… не буду.

— У вас были инфаркты?

— Два.

Я уложил ее в постель и на ходу пощупал пульс и приблизительно, без часов определил, что лупит под сто восемьдесят.

Вот тут секундная — и непременная у меня — растерянность. Ну, топтание на месте — то ли бежать за аппаратурой, то ли раскладывать сумку.

— Секунду! — сказал я. — Сейчас.

И побежал — узким проходом между домом и сараем, двором, садом — к машине. И на бегу лихорадочно соображал, а что делать? Так-то, по правилам, могу вызвать бригаду. Но пока они приедут. Если, конечно, они на месте, что вряд ли, дачное время, накат белых ночей, отчего-то сердечники не любят белые ночи, есть в них что-то нездоровое. Ладно, постараюсь справиться. Плохо, что в таком случае и четырех-то рук мало — кислород, вены, кардиограф. Ладно, кардиограф потом.

Но прихватил и кислородный аппарат, и кардиограф, и опять же бегом, бегом.

А женщина-то сухонькая — вернее, изможденная долгой болезнью, да и лет ей немного, всего шестьдесят, и лицо у нее землистое, и глаза уже не испуганные, а безнадежные, она потратила последние силы на ожидание машины и проход по двору, и вот, дождавшись меня, вытянувшись вольно на кровати, она вовсе уплывала.

Ей бы хоть сесть для облегчения дыхания и ноги опустить в теплую воду. Но уж, видно, смирилась с тем, что уплывает, и воля исчезла.

Ах ты, мать честная, а в легких-то отек начинается, а мерцательная аритмия сто восемьдесят, а давление восемьдесят на сорок, а вен — что самое плохое — нет вовсе. Так что меня бросило в позорный пот.

Но тут включился счетчик некоторой выучки, и уже далее я работал привычно.

— Дышать, прошу вас, дышать. Соберитесь, прошу вас. Ну, прошу, — уговаривал я ее, пропуская кислород через спирт. — Ведь лучше, верно?

Она устало моргнула.

— Что вам помогает при аритмиях? — спросил я, кончив давать кислород.

— Вроде изоптин.

Набрал несколько шприцев лекарств. Но вен-то нет. Я пытался попасть наугад, но все впустую. А она уплывала слова, и уже не могла удержать руку на кровати, и рука бессильно свесилась. А кровать была низкой, и кисть касалась пола.

Тогда я рухнул на колени, но так было неудобно, и я сел на пол, но и так мне никак было не подловить вену, и тогда я лег на живот, и как-то уж, чуть даже ползая на пузе, все-таки сумел зафиксировать кисть и поймать тонкую венку между указательным и средним пальцами.

Осторожно снял жгут и начал медленно вводить шприц за шприцем. Начал чувствовать, что рука уже не безжизненная, но женщина удерживает ее в нужной позиции.

— Ну, легче? — спросил я с надеждой, но уж и сам видел, что легче: и давление чуть поднял, и пульс стал реже, и хрипы в легких исчезли, и уменьшилось удушье. Даже губы порозовели.

Это уж, скажу честно, мне просто повезло.

— Вы сейчас будете спать — я ввел морфий и седуксен, но еще пять минут потерпите.

Мне надо было сделать кардиограмму, и я установил аппарат. Но во времянке не к чему было присоединить заземление, и тогда я вышел во двор.

Хоть замечал, что наступило прозрачное утро, что дом стоит на берегу залива, и залив сверкает в розовом рассвете, и даже видны на горизонте неподвижные лодки, глаза мои суетливо искали какую-нибудь железяку. И нашли — ржавый лом. Я воткнул его во влажную траву под окном и приспособил к нему зажим заземления.

Быстро, не прося больную задерживать дыхание, снял кардиограмму. Рассмотрел ее — да, старые инфаркты, да, ишемическая болезнь, да, мерцательная аритмия, но свежего инфаркта не было.

Я собрал шприцы, положил в карман пустые ампулы, за которые следует отчитаться, заполнил листки, еще раз осмотрел больную — спит глубоким сном, и данные, пожалуй, привычные для нее.

И тогда я ушел. И когда вышел во двор (в руке сумка с лекарствами, на одном плече сумка с кислородом, на другом — электрокардиограф), и когда я глубоко вдохнул воздух раннего утра, и когда я услышал в саду беззаботное пение птиц и увидел полыхание края солнца, меня зашатало так, что я прислонился к дощатому сараю и так простоял несколько секунд, привыкая к невозможной, нестерпимой красоте раннего утра.

Потом, вовсе обессиленный, поплелся к машине.

Вспомнил, что хозяева так и не появились — твердо выполняют соглашение по сдаче комнаты внаем, — не затрудняют друг другу жизнь.

Шофер был весел — он выспался за те два с половиной часа, что я крутился у больной. Халат мой был серый, с несколькими каплями крови. Я был обессилен, но под углями усталости чуть томилась слабая искорка удовлетворения — повезло, выкрутился, спас.

Рухнул на топчан. Диспетчер Зина, посмотрев листки, поняла, что за работу я делал, и дала немного поспать.

Да, а человек, как известно, существо конформное, то есть он быстро привыкает и к хорошему, и к плохому. К хорошему, разумеется, быстрее. Но да это ладно — это уж я шибко глубоко хватаю.

И я довольно резво привык к работе в одиночку, собственно, у нас бригады-то организованы всего пять лет назад. А до этого я же пятнадцать лет не в вольных струях эфира парил.

25
{"b":"551543","o":1}