Литмир - Электронная Библиотека

Выходило, что я тоже ни на что жизнь положил.

Женщину, как и все остальное, что я потерял, звали Верой.

Мы познакомились, когда ей и двадцати не было. На Деды, в Минске, около Восточного кладбища… Теперь ей почти сорок.

Двадцать лет прошло… Чьи–то дети родились, подросли, в первый класс пошли и школу закончили. Но не наши дети, мы все в шествиях и пикетах… Ни работы, где бы платили, чтобы нормально жить, ни семьи, ни дома…

На те Деды, с которых все наши шествия и пикеты начались, меня преподаватель истории, я в институте тогда учился, позвал. Вместе с Настой, которую, как мне казалось, пока Вера не встретилась, я любил. Наста тоже была из Волковыска, на год позже меня — и из–за меня, как она говорила, — в институт поступила. Учились мы на одном факультете, жили в одном общежитии. Когда кончалась стипендия, а кончалась она на удивление быстро, и живот сводило от голода, мы ходили на Комаровский рынок, где пробовали, как будто купить собирались, всего понемногу, что там было: колбас, сыров, рыбы… По кусочку, по ломтику — так и наедались. Если же отламывался кусок, который уже не пробуют, а покупают, и торговцы поднимали крик, Наста внезапно сбрасывала свитер или кофту, что там на ней было: «Посмотри на ребра студенческие, морда спекулянтская! И ты меня куском сыра попрекать будешь? Да подавись ты им! На, задавись!..»

У Насты с детства были способности к эффектам…

Уходя с рынка, мы еще и семечек с орехами, тоже как будто пробуя, с собой набирали… Так что, может быть, и ни при чем тот цыган, который в ресторанах отелей завтракать меня учил. Красть понемногу я уже и сам умел.

А кто у нас не крадет хоть понемногу? Я у брата своего двоюродного, который хвастался, что за всю жизнь не украл ничего, спросил однажды: а что ты мог украсть? Люк канализационный, когда литейщиком на промкомбинате был? Газету вчерашнюю, когда почтальоном ходил?.. Брат и заткнулся.

Знать про себя, что он не вор, может разве тот, кто имел возможность украсть — и не украл. Как и про то, что он не убийца, может знать только тот, кто мог убить — и не убил.

Я бы многих убил, если бы мог. И впервые почувствовал это на те Деды около Восточного кладбища.

Вера на Восточном кладбище оказалась случайно. Хотя, скорее всего, это мы с Настой оказались там случайно, а у Веры прадед с дедом, а теперь уже и отец, на том кладбище похоронены. И она пришла на Деды, как на Деды, а там такое… Толпа, милиция, дубинки… Милиционеры рассекать толпу начали, мне мерзостью ядовитой, которая «черемухой» почему–то называлась, в лицо брызнули и в «воронок» потянули, по ребрам лупя. Меня тащат, лупят, а Наста, я из–под локтя выкрученного, из–под подмышки вижу, в сторону отворачивается. Не кричит, как на рынке: «Посмотрите на ребра студенческие, морды милицейские!» — а как будто и не видит, как меня по тем ребрам…

Назавтра извинялась: боялась, что из института попрут.

Через день она выступила по телевидению как свидетель событий… В компании с секретарем партийного ЦК, который клялся, что милиция действовала в рамках закона. Наста засвидетельствовала, что никто дубинками никого не бил и «черемухой» не травил. Вот ведь она там была — и не побитая, и не отравленная…

Года через три, когда секретарей ЦК не стало и клясться стали другие, Наста снова выступила по телевидению. В этот раз вместе с актером, который рассказал, как коммунисты с гебистами сделали его сексотом. А Наста рассказала, как ее, студентку, те коммунисты с гебистами заставили врать про то, что было на Деды, угрожая выгнать из института. И как–то так выходило, что Наста с сексотом — герои. Не каждый, мол, найдет в себе мужество, чтобы признаться…

«Два сапога пара, далеко пойдут», — сказала про них Вера, но угадала не про двоих. Актер, склонный к алкоголизму, спился, а Наста, склонная к журналистике, побегала немного, пока они держались, по редакциям независимых изданий, потом перебралась в издание государственное, а из него — во власть. Высоко там сидит, далеко глядит — тут Вера угадала…

После одного из арестов ждала меня за воротами тюрьмы шикарная женщина в шикарной машине. Такой себе голливуд — у Насты по–прежнему были способности к эффектам… Она сказала, что намеренно сделала так, чтобы все видели, потому что устала «отмазывать» меня тайком, потому что это во вред ей, потому что про все доносят, поэтому в следующий раз меня посадят не на неделю–другую, а надолго, она уже ничем не сможет помочь, а если и сможет, то не станет…

— И не надо. Я же не просил.

— Он не просил! А мать твоя, пока жива была? А родня, а друзья наши институтские? «Наста, ты же его знаешь!..» Когда–то знала, теперь — нет!

Она нервничала, пальцы дрожали, когда прикуривала…

— Тебя, оказывается, и я когда–то не знал.

Она не хотела слушать про то, что было когда–то.

— Я выбрала лучшую жизнь, ты — худшую. Сознательно! Спроси у наших, у волковыских, хоть у кого: нормальный человек захочет жить не лучше, а хуже? Ты захотел… Живи! Но без меня. Я не хочу, чтобы твое худшее мешало моему лучшему. А то еще и разрушило его.

Недавно ее позвали из ее большого кабинета в кабинет еще больший и настоятельно потребовали от меня откреститься… Так она же открестилась еще на тех Дедах… Когда меня тащили в «воронок», а она в сторону отворачивалась… А Вера на те Деды, совсем же незнакомая, откуда–то из толпы людей как бросилась: «Вы что?! Вы куда его?!» Отбила у милиционеров, хоть и знать меня не знала. Потом говорила: «Если бы знала, не отбивала бы, пусть бы затащили… Пусть бы вас всех тогда позабирали и расстреляли в Куропатах. Хоть бы легенда о вас осталась…»

Вера, наверное, тоже многих бы убила, если б могла.

Только она позже такой стала. Тогда, на те Деды, она не была такой. Как легко все она любила! Людей жалеть… Музыку слушать, стихи читать, у нее тяга была — читать стихи… И слезы в ее глазах стояли высоко, как в небесах.

Все, что катится,

Докатится до нас.

И докатилось.

На кладбище как раз,

Где в снах навечно спят

И спят без снов

Со всеми

Короткевич

Кулешов… —

Безмолвный митинг.

С каждым, кто пришел,

Пришли и встали рядом предки…

Безмолвные,

Стояли тени всех родных,

Безмолвные,

Стояли тени близких

Под крестным знаменем одним тех, кто в земле так низко, —

Всех, сгинувших в Хатынях. Всех убитых

Возле Грюнвальда. На Колыме забытых.

Всех, кто бесследно сгинул.

Всех тех, кто так и не нашел могилы,

Кто в Куропатах

Брошен в ров.

От плоти плоть,

От крови кровь —

Мы молчали с ними —

Живые с мертвыми

И мертвые с живыми.

И тут впервые, молча стиснув рот,

Из той толпы смотрел не люд. Почти народ.

Куда оно все делось? Я, Вера, народ… Было же?.. Прошло, как дождь, и предчувствия так и остались предчувствиями. Поэт, который про них написал, убежал за границу. Побежали другие… И все кричали, что, если они не убегут, их или посадят, или убьют. А чего вы хотели? Чтобы власть, с которой вы сражаетесь и устаете бороться, в санаторий вас посылала?..

Под одну музыку: диктатура! — убегали все: политики, жулики, воры, тюремщики… Убегала, как молоко на огне, волной переливалась за границу молодежь… Убежал спикер парламента… И даже тот, про которого все думали, что он в Куропатах ляжет, а шагу с родной земли не ступит, — убежал.

Неподалеку от Восточного кладбища еще и Куропаты — тоже кладбище. Ямы, в которые во времена, когда Сталин пировал, сбрасывали расстрелянных. Привозили, стреляли и сбрасывали. Привозили, стреляли и сбрасывали…

Мы начинали новую жизнь на костях. Люди говорят: на костях жить нельзя.

Хотя кто его знает… Столетья за столетьями, война за войной… Как подумаешь — так под нами и земли нет, одни кости.

В Волковыске гора есть, которая Шведовой называется, потому что как будто шведы, которых король Карл воевать вел, ту гору насыпали, землю шапками наносив. Зачем насыпали, почему землю шапками носили? — неизвестно. А гора с какой стороны ни копни — вся в костях.

9
{"b":"551541","o":1}