— Не тяни, надо вместе. А то разминемся в полетах…
Если добирать жизни, то не четвертинку, а все, что осталось.
И запить вином.
И в Кремль…
И слушать… имн оветско юза… …который стал заикаться, как будто пластинку заело, и на шестом или седьмом заикании музыка вдруг изменилась, зазвучала другая мелодия, тоже гимновая, но не советская, и не французская или американская, не европейская и не африканская, а какая–то всемирная, которую пел кто–то на небесах — Бог, или кто?.. и Бог сказал, не переставая петь: «Я, кому еще на небесах петь?..» — и голос Его вошел в меня сладко–сладко, потому что я поверила, что Он есть, поет, и ему аккомпанируют ангелы, на арфах играют и на скрипках, на кларнетах и окаринах, но возникает эта мелодия сначала во мне, а потом уже ее поет Бог и играют ангелы, которые сами удивляются, что есть такая музыка, торжественная и разноцветная, как радуга, через которую мы увиделись с Верой около фонтана, и теперь она цветами и звуками наполняет темный и пустой космос, веет над огромным — подо всем небом — стадионом, где я стою на пьедестале, одна, на месте чемпионов, а по стадионной дорожке, которую и дорожкой не назвать, потому что она шире и длинней любой дороги, бегут и бегут люди, множество людей не только белых, черных и желтых, но и красных, синих, зеленых, как будто все они пробежали через радугу, каждый через свой цвет, и они уже заканчивают круг, я боюсь, что их не догоню, а Бог говорит, не переставая петь: «Тебе не надо догонять, ты и так первая», — только мне кажется, что Он лукавит, сначала все–таки надо победить, а потом уже становиться на пьедестал, с которого я не могу сойти, потому что он слишком высокий, до самых облаков, а Бог снова говорит, не переставая петь: «Ты вспомни, что умеешь летать», — и я полетела, о, как сладко и высоко, выше и еще слаще, еще выше и слаще, еще и еще, о, и сердце останавливается, не может вынести этой радости, но должно выдержать, оно мне необходимо, чтобы бежать, потому что они там, внизу, уже добегают первый круг, я спускаюсь и бегу, отстав на круг, впереди всех, и по всему стадиону, которому конца и края не видно, нараспев катится: «Бе–ла–русь! Бе–ла–русь! Бе–ла–русь!» — и так хорошо от этого слова, хоть Вера и говорила, что не будет слов, оно ложится на всемирную мелодию, которую играют ангелы и поет Бог, который вдруг замолкает и смотрит на меня тотально–одиноко, о как одиноко, до остановки сердца, которое не может выдержать такого тотального одиночества, но оно мне необходимо, потому что уже близко финиш, вот он, и я первая, о, какая радость быть первой, и ее столько, что грудь переполняет, сердце разрывается, оно не может выдержать этой радости, но должно выдержать, оно мне необходимо, чтобы вынести горе, невыносимое горе, потому что все кричат: «Бе–ла–русь! Бе–ла–русь! Бе–ла–русь!» — а Бог говорит: «Нет, она не первая, ей бежать еще круг», — и с Богом не поспоришь, бежишь, бежишь и бежишь, задыхаешься, задыхаешься, задыхаешься и от того, что воздуха не хватает, и от страха, потому что впереди яма чернеет, которую выкопал Змей и куда дорожка, как лента, соскальзывает, падает и тащит за собой в пасть Кита, в черноту, в пустоту, откуда отец спрашивает: «Доченька, скажи, это уже тот свет или еще этот?» — а что мне сказать, если я сама не знаю, и так стыдно, о, как стыдно, что даже сейчас, когда отца уже нет, ничего хорошего сказать ему не могу, ничем не могу помочь, как и Святославу ничего хорошего не сказала и ничем помочь не смогла, и из–за этого стыдно и больно, так больно и стыдно, что сердце может не выдержать, и оно не выдерживает, останавливается, «тук–тук» предпоследний раз и еще «тук…», последний, я уже не дышу, но отец, который тоже умер от сердца, знает, как не дать ему остановиться, сжимает и отпускает мне грудь, сжимает и отпускает, и выталкивает из пустой темноты вверх, вверх, вверх, где мне немного легче, где все больше и больше цветов и звуков, к которым я выбираюсь через такую узкую щель, через которую выбраться может только совсем маленькая девочка, маленькая, но ведь не мертвая, и снова слышу музыку… имн… оветско… юза… и ах! — хватаю воздух, но вздохнуть полной грудью еще не могу, что–то сверху меня душит, Змей глубже подкопал яму и свалил в нее валун, который лег плашмя… Господи!.. — это Вера лежит на мне губы в губы и не двигается…
Сразу я даже не испугалась. Подумала: если я умею жить и в себе, и в других, переселяться и возвращаться, то почему она, такая же, как я, не умеет?.. Тем более что она уже умирала когда–то и возвращалась из себя мертвой в себя живую, выбиралась из–под камня через маленькую щель…
Вера лежала на мне, как раздавленная.
Я выбралась из–под нее, перевернула на спину, затрясла, как куклу: «Вера! Ты где, Вера? Что с тобой, Вера? Вернись!..»
Она не возвращалась. Переселилась куда–то навсегда.
Схватив телефон, я машинально набрала номер, услышала в трубке: «Скорая помощь», — и положила трубку.
Если в моей квартире найдут шведскую журналистку, которая нелегально приехала в Беларусь и умерла от передозировки, то не найдется такой «скорой», которая бы мне помогла.
Я залезла в сумочку Веры, нашла паспорт. Виза в паспорте только российская.
Наркоманка и нелегалка… Лесбиянка — не в счет. Но, когда начнут раскручивать, то и это засчитают.
Около меня загорелось ржаное поле…
Мне бы гореть на нем, если уже набрана ванна. Потому что какая разница: в огне?.. в воде?.. Но я забыла про то, для чего набиралась ванна…
Пожар слался по ветру, ветер закручивал языки огня, то в одну сторону, то в другую, огонь вставал стеной, в которой я не находила выхода, спасения, хоть оно было…
С фотокарточки в паспорте Веры смотрела я.
Я вспомнила, что собиралась сделать час назад… Закатила Веру на одеяло и осторожно, чтобы нигде не поцарапать, затащила в ванную комнату. Там взяла под мышки и подняла в ванну. Эмалированный край ванны был гладкий, не царапался. Положив Веру ровненько, я добрала теплой воды, взяла скальпель и провела по запястью левой руки. Положила скальпель на край ванны. На нем не было ни капли крови.
Вышла, закрыла дверь.
Оделась в одежду Веры. Убрала в квартире. Хоть там и убирать было нечего: два стакана помыть да бутылку выбросить.
За десять минут дошла до вокзала. Осмотрелась, нет ли кого из знакомых?..
Никого.
Купила билет.
Поездом — в Москву, оттуда — самолетом в Стокгольм. Автобусом — в Мальме.
В Европе все близко.
Переселилась.
Я с детства это умела делать…
Добравшись до Мальме, убирала в квартире дольше, чем в Минске. Бедлам я, уезжая, оставила невероятный: грязная посуда, разбросанное белье, косметика, и плюс ко всему — вся прихожая в засохшей крови. Как это я поехала куда–то, даже кровь со стены не смыв?..
Я взялась мыть стены, почти все уже отмыла, когда спохватилась: что это я делаю?..
То, что осталось, отмывать не стала.
Проголодавшись, спустилась в магазин, чтобы купить еды. «Hej!.. — улыбнувшись сказала кассирша, взяв мою кредитку. — Har du kommit tillbaka?..»1 Я улыбнулась в ответ: «Hej!.. Jag har kommit tillbaka…»2
1 «Привет! Вы вернулись?..» (шведск.)
2 «Привет! Я вернулась…» (шведск.)
Я купила вино и, вернувшись, выпила.
С возвращением!..
Пикнул мобильный телефон Веры. Мой телефон, на который пришло сообщение. «Я купил тебе котенка. Извини. Карл».
Моего мужа, оказывается, зовут Карлом. Как шведского короля…
Почему одной — замуж за короля, а другой — набирать ванну, брать скальпель и вскрывать вены?.. Хоть, выйдя замуж за короля, тоже можно набрать ванну, взять скальпель и вскрыть вены…
Я написала Карлу, что у него есть выбор… Или забыть, что я есть, и работать в тюрьме, или помнить, что я есть, и в тюрьме сидеть. За насилие и убийство. Он ответил, что принимает первый вариант и оставляет котенка себе.
Разве я могла тогда представить, что его назначат следователем по делу Святослава, и мне придется еще писать и писать…