Федор Михайлович Достоевский, не писатель, а тот преподаватель истории, который привел меня на Деды к Восточному кладбищу, Веры побаивался. Особенно после того, как ворвалась она в институт на лекцию: «Изнемогаю вся, так целоваться хочу!..» И пока Федор Михайлович беспомощно возмущался: «Что вы себе позволяете?..» — Вера пробежала между столами и зубами впилась мне в губы, до крови прокусила… На истфаке потом это так и называлось: поцелуй Веры.
Казалось, на такое больше способна Наста, склонная к эффектам, но ворвалась на лекцию, чтобы поцеловаться, Вера.
Наста после третьего курса перешла с истории на журналистику. Федор Михайлович ей посоветовал это сделать, когда она напечаталась в студенческой газете. «Это занятие, — сказал, — вам больше к лицу». И помог перевестись… А вот что предложить Вере, чтобы к лицу было, он не знал.
— Какая–то не здешняя она, — косился на Веру Федор Михайлович. — Ты не слушай ее!.. Мы землю эту и у русских, и у поляков, и у шведов отбивали… — а Вера спрашивала: «Почему тогда только болота отбили?.. Чтобы теперь на болоте топтаться?..»
Это она про площадь Бангалор в Минске, где раньше болото было и где в обычные дни собаки выгуливались, а в дни борьбы — мы.
«Мы за что тут боремся?!» — риторически воскликнул однажды выступающий на этой минской площади с индийским названием Федор Михайлович, и Вера крикнула в ответ, пока он паузу держал: «За освобождение Индии от Британской империи!» Преподаватель истории забыл, что дальше хотел сказать, растерялся: «Она же свободная…»
— А как вы поняли, — спрашивает шведский следователь, — что человек, в которого вы стреляли, не швед, не поляк, не русский, а белорус?
Он пытается не только добраться до мотива убийства, но вместе с тем разобраться еще и в том, что же такое белорус, потому что для него все мы, кто из бывшего СССР, а значит, из России, — русские.
Объяснять ему что–нибудь про то, как белорусы ходят, осматриваются? Или как стоят, будто аисты на болоте?.. Или как зубров своих заклевывают?..
— По пакету.
— Но ведь такой пакет мог и у русского быть. Разве нет?
— Мог.
— И что тогда? Убили бы русского?
— Убил бы русского.
— А шведа?
— Что шведа?
— Шведа убили бы?
— Убил бы. Чем вы, шведы, лучше русских? Приперлись к нам в Волковыск…
— Куда?..
Что ему объяснять?.. Человеку, который только сегодня узнал, что есть такая нация — белорусы. И что как только один из этих белорусов, про которых он до этого ничего не знал, встречается с другим белорусом, так сразу бросаются они один другого убивать, — такая занимательная у них национальная традиция. Непонятно только, как при такой традиции живых белорусов почти столько же, сколько шведов?.. Поэтому следователь спрашивает:
— Белорусов, вы говорите, десять миллионов?
— Почти.
— И почти в каждой войне ваша нация сокращалась от трети до половины?
— Приблизительно.
— И две войны были в прошлом веке с перерывом всего в двадцать лет, так?
— Так.
— И еще, похожие на войны, после войн репрессии были?
— Были…
Шведский следователь ищет причину, по которой белорус мог убить белоруса, и смотрит на меня, не понимая:
— Так как же тогда вы, кто жив, друг друга любить должны!.. А вы — убивать. Зубров своих заклевывать.
Я уже рассказал ему про зубров с аистами… Вообще я хотел рассказать ему только про Веру, про то, что одна она — причина всего, но вряд ли он это поймет.
У них как?.. Подходишь в кафе или где угодно, я специально выучил: «Jag vill ha sex med dig»[2]. Вера в ответ на такое, если бы у нее пистолет был, сразу бы выстрелила тебе в лоб над переносицей, а для шведки это нормально. Рассматривает тебя, оценивает… Если соглашается, то тащи в ближайшую кровать, даже как зовут ее не спрашивая. Если нет, то сразу отваливай и больше не подходи. А подойдешь — это уже сексуальное домогательство, насилие, полиция, суд…
Неизвестно кто выдумал, что шведский секс — это когда втроем. Или вчетвером, семья с семьей. И все друг друга без всяких претензий. Даже детей не разбирают, где чьи… Мол, родились — и слава богу.
Вряд ли это выдумали шведы, для которых семья — это все, настоящие и бывшие жены, все дети от них, и совсем нельзя на Рождество или Пасху про кого–нибудь забыть, оставить кого–то, взрослого или маленького, без подарка.
Мы сами и придумали шведский секс. Как шведский стол, который никакой не шведский.
Однажды мы с Верой расклеивали воззвания против референдума по изменению Конституции, Вера в спешке наклеила одно текстом к стене и, чтобы воззвание не пропало, у Веры ничего не пропадало, фломастером писать на нем текст начала: «Белорусы! Нас мало! Голосуйте…» — но не успела дописать «за Беларусь!», потому что показалась милицейская машина, это ночью было, мы бросились бежать, а завтра читаем продолжение на этом воззвании, кто–то дописал: «Белорусы! Нас мало! Голосуйте за шведский секс!» Все остальные воззвания сорваны, а это висит.
Потом Вера так и расклеивала воззвания — текстом к стене. Пусть, говорила, пишут что хотят.
Рассказывать шведскому следователю, как срывались вместе с воззваниями наши мечты о Беларуси? Рассказывать ему, как таяла и таяла, уступая место разочарованию, наша надежда? Как глубже и темнее становились ямы отчаяния? Как обескрыливали, устав в бесконечном ожидании хоть каких–нибудь, пусть маленьких побед, наши души? Как Вера убеждала всех, что нельзя победить, выбирая между эволюцией и революцией, что победа возможна только в выборе между свободой и смертью, — и как никто не хотел умирать?..
Я тоже не хотел умирать.
Я рассказываю про все это уже не следователю, рассказываю адвокату, которого нанял мне Рожон, и адвокат — так же, как и следователь, не понимая, про что я говорю, — успокаивает меня: «Не бойтесь, в Швеции нет смертной казни».
При чем тут Швеция?..
— Я там умирать не хотел.
— Ясное дело, что не хотели. А кто хочет? Что там, что тут… Генетическая программа самосохранения заложена в мозги самой первой. Во все мозги: человеческие, звериные… Вас, кстати, в другую камеру переведут, чтобы вы чувствовали себя по–человечески.
— У меня и теперь неплохая…
— Новая будет лучше. Не «Хилтон», но и не тюрьма.
Рожон нанял мне адвоката и постарался, чтобы перевели меня в лучшую камеру, потому что, оказалось, я пристрелил как раз того, кого он хотел: киллера, присланного русской мафией для расправы с Рожном. Я сказал адвокату, что этого не может быть, потому что я хотел убить и убил белоруса, на что адвокат спросил:
— А белорус разве не может быть киллером?.. Вы подумайте…
Подумав, я понял, о чем он спрашивает, и ответил, что может.
— Как и кем угодно еще, — удовлетворил мой ответ адвоката. — Скажем, телохранителем, который выполнил свой долг… А если нет, то человеком, в котором природная агрессия вылилась в ненависть к себе подобным. В болезнь, в шизофрению… Под действием стресса, пережитого вами как там, так и тут. Мы еще шведские иммиграционные службы сделаем виноватыми — вы не против?
В отличие от следователя, который всем своим видом будто бы олицетворял справедливость и нерушимость закона, адвокат был похож на жулика и, наверное, был им, если имел отношения с Рожном, но мне какая разница? Если он предлагал мне как раз то, что я хотел: шведскую психушку.
— Я не против. Но следователь не считает меня ненормальным.
— Это не ему решать. Достаточно будет, если он признает, что в ваших действиях полностью отсутствует мотивация. И он признает это, потому что исходит из человеческой логики, обычной морали.
В голосе адвоката проскакивало если не презрение, то снисхождение к следователю, к его человеческой логике и обычной морали, но совсем не потому оно проскакивало, что адвокат был старше следователя, по чему–то другому, и я спросил, хоть и не нужно было, ведь мне какая разница: