— Ты, Иваныч, покороче размазывай, — сказал Чанцев, — музыка начинается.
— Да что уж может быть короче такой науки! — крикнул Елтышев, загребая бутылку. — Так меня в летчики и записали. Что тут сделаешь? Раз от белых прилетел, попробуй откажись. Признают еще саботажником. Всю войну пролетал, как говорится, задним местом: уходит сидение или жмет — только и чувствуешь. Талант, можно сказать. Ну и ничего, цел, видите…
Фрак дирижера взмахнул черными рукавами с огромными запонками в белых манжетах. Тогда, в сладкие волны шума, в цветные прожекторы сцены, влетели восемнадцать светлокожих девушек. На них ничего не было, кроме дикарских каких-то, ярчайших, лава-лава. Груди были обнажены. И казалось неправдоподобным, что здесь, именно здесь, раздавались такие далекие тревожные русские слова. Мысли авиаторов клубились, как серые облака под крыльями. Чанцев смотрел, и черные глаза его раскрывались безумно.
— Ах, — сказал он тихо, и Эц вздрогнул, — вырыть бы вдоль нашей границы колодища до того слоя, где земля теряет твердость, да так бахнуть, чтобы вы отъехали со всей вашей Европой в океан, в Америку. Вот бы зажили! Города наши плохи, а земля пустая. Нам бы с этой землей воевать! И чтоб никто нам не мешал. Америка и Азия…
— Сережка! — крикнул Елтышев.
Чанцев оглянулся. Позади, за соседним столиком, сидел, в позе мечтательного созерцания, его прежний, самый обыкновенный, незнакомец. Мысль об исчезнувшей было ответственности снова напала на пилота. Он относился к своему делу, как профессионал, но он понимал, что в такое время каждый заграничный полет, это — «вещь большой политики».
— Черт, квас, оказывается, действует!
— Не следует смотреть так мрачно. Развлекайтесь!
— Если бы вы знали, господин Эц, до чего нам надоело драться! — ответил Чанцев, извиняясь.
— До черта, — сказал Елтышев.
— А говорят, драка непременно будет. И как подумаешь про скучищу эту, так все бы и разорвал! А что сделаешь? Оттого и в делах спешишь, и себя не бережешь, и оттого, кажется, даже девчонки не берегут своей невинности.
— Понес! — отмахнулся Елтышев.
— Вы не можете этого понять. Вы-то счастливец. Вы не воевали…
Эц гневно выпрямился.
— Что вы! Как вы могли подумать такое!
— Простите, — удивился Чанцев. — Простите, пожалуйста! Но ведь вы жили в Москве?
— А, вот что, — Эц успокоился и сел. — Нет, я своевременно уехал в свое отечество. Я сбил одиннадцать союзников. И, если хотите знать, буду драться снова, когда позовут, без всяких этих рассуждений!.. Я имею орден «За заслуги».
— О! — почтительно сказал Чанцев. — Случалось сбивать наших?
— Нет, не повезло. Я сразу получил тяжелое ранение на восточном фронте.
Эц похлопал тростью свою вытянутую вдоль стола ногу, издавшую звук выколачиваемого чемодана. — «Можно было догадаться!» — подумал Чанцев.
— Я мальчик, в сравнении с вами, — сказал он, чтобы польстить. Он на самом деле почувствовал, что был несправедлив к немцу. — Я сбил только двух. У нас было мало машин и мы, обычно, удирали без боя. Одного на Двине и одного у Золотой Липы.
Острый ток скрючил Эца. Кожаная нога его дернулась.
— На Злото-Липском фронте? — спросил он через минуту. Он опять казался спокойным. — Когда?
— Это было 9-го августа, на рассвете…
Авиаторы сидели рядом, пили вино. Они были одинаково хорошо одеты, чисто выбриты. Порой они подсвистывали и аплодировали ловким «герльз». Они ничем не отличались от других. Они отдыхали, но рядом, совсем близко, и тогда же, они смотрели на свой мир, где все летело, качаясь в петлях, виражах, вихрях, в грохоте и буре.
— Да, это была молодость!
Чанцев возвращался с разведки. Он выполнил задание, он заработал право на еще один безопасный день, жизнь, бой, страх — какой у них был крепкий радостный вкус. Чанцев закипал горячим счастьем игрока. Близко, так близко, что он их услышал в рычании мотора, уныло и жутко взвизгнули пули. Враг был выше; значит враг был сильнее. Чанцев уходил, извивался, бросался в стороны, но немецкий альбатрос был еще проворнее и настигал неумолимо. Пуля пробила разносный бак, струя бензина ослепила на секунду. И на секунду Чанцев растерялся. Тогда, от мгновенного отчаяния и страшной злобы на это свое грозное отчаяние, он твердо потянул к себе рычаг рулей. И когда мир опрокинулся дыбом, впереди в зените, он увидел колючие кресты немецкого самолета, и рука без команды нашла пулемет. Борьба была быстрая. Теперь же казалось, что аэроплан переворачивался медленно, как стрелка альтиметра, когда идешь вниз с большой высоты. И так же медленно, словно удары шпаги, пронизывали пули разъяренное осиное тело вверху. Чанцев помнил, он быстро выправился и сразу увидел, что альбатрос пикирует, беспорядочно валится в гибель. Чанцев засмеялся от своего злого счастья: он снова был один в небе. Так падать мог только труп.
— Теперь бы мне этого не сделать. Нет прежнего перцу, — дымно сказал Чанцев.
— Девятого августа? — пробормотал Эц; — но на Злото-Липском фронте был сбит только один наш аэроплан. Это было в двадцатых числах.
Да. Фатерланд — Император — Доблесть. Все было тогда просто. Эц первый заметил своего противника. То был пятнадцатый. Пятнадцатый крест на борту, — приятная цифра. Эц рассчитал курс и ушел в облака, чтобы не спугнуть жертвы. Когда крепкие удары сердца отсчитали нужное время, он нырнул вниз и в зеленом и голубоватом мире, ставшем вдруг неподвижным после седого ветра облаков, увидел крылья с ненавистными цветными кругами. Русский вертелся, уходил, не давался сразу; но у Эца было слишком явное преимущество высоты и скорости. Прицел его становился все точнее. Вот, — русский качнулся… И тогда Эц услышал этот странный удар в левую руку. Эц невольно дернул рычаг и вдруг ощутил смертельную его легкость. Поврежденный трос лопнул. Эц помнил свое падение, все, каждый миг. Оно казалось нескончаемым. Альбатрос падал, как осенний лист, выправлялся и опрокидывался снова. А кукла, солдатик его маленького Вильгельма, взятая на счастье, таращилась в углу кабинки по-прежнему невозможно храбро! Поле внизу суживалось и прояснялось, как пейзаж в зеркальной камере. В последний раз аэроплан выправился в нескольких десятках метров от ярко-зеленого и головокружительного дна. Потом мгновенно стало темно, как будто от удара он ушел в землю. Было очень тяжело разгребать эту черную землю, выбираясь к свету. Наконец, он увидел небо. Белые облака. Но нет, — это были белые халаты, белая марля, тяжелые белые простыни. И свое неподвижное, как земля, тело.
— Нет, я помню точно. Девятого, на рассвете.
— Да, это было утром.
— Вы, может быть, знали убитого?
Чанцев хрипнул.
— Да, что-то припоминается. — Эц поднял голову. — Всех ведь немного знаешь.
— Вот, я думаю… Летаешь, летаешь так и встретишь мать, жену, брата… Вам не приходилось?
— Я не думал начинать разговоров на такую тему.
— Вы хотите сказать, что это вам неприятно…
— О, нет! Что за пустяки. Да… вы говорите девятого? Но ведь это же по старому стилю!
— Ах, совершенно верно. Тогда считали по-старому.
— Значит, 22-го утром?
— Двадцать второго.
Эц встал.
— Ни-ноч-ка!
Опять в шуме чужой речи, смеха, открываемых бутылок, показалось странным это имя и этот очерствевший голос.
— Вот, господа, эта дама — русская. Знакомьтесь. Я должен просить прощения. Я должен уйти.
Чанцев помедлил, взглянул на женщину и на стрелки часов.
— Мне тоже пора. Старт назначен в шесть.
— Как? уже? — обиженно сказала танцовщица.
— Вы знаете, полет..
— О, с вами побудет господин Елтышев! Не правда ли? Он большевик. Это очень интересно.
Елтышеву не верилось в такую удачу. Он взглянул на Чанцева.
— Ладно! — сказал авиатор. — Ты выспишься в самолете.
Они расплатились.
— Так вы большевик?
Ниночка села за столик.
Чанцев поморщился от мужской зависти. Хорошо было бы поспать с женщиной, но завтра самый трудный день. Нет, женщина это всегда — финиш. Она не годится перед стартом.