Аня с красной сумкой и красными щеками стояла рядом с кафедрой. Утомленный Гумбольдт действительно мирно спал. Я с опаской посмотрел на Вильгельма и мысленно пообещал поправить бакенбарды. Не говоря ни слова, я вышел из аудитории, испытывая неожиданную благодарность к немецкой философии и йоркширским терьерам.
* * *
— А, светоч исторической науки, заходи. Тебя жду. Мишка отодвинул открывшего дверь охранника и крепко вцепился мне в руку костлявой клешней.
— Пойдем отца помянем.
Мишка, Михаил Петрович Поляков, по прозвищу Поляк, был моим лучшим другом уже четыре десятка лет. Его отец работал главным врачом районной больницы, а мать заведовала роддомом, в котором я родился. А еще у Раисы Моисеевны были родственники в таинственной Америке, голос которой мы с Мишкой слушали по ночам по дефицитному радиоприемнику «ВЭФ». В его, как нам тогда казалось, огромной трехкомнатной квартире висели картины и фотографии фантастических городов — Нью-Йорка, Сиэтла, Сан-Франциско. Мне, выросшему на пыльной улице, идущей от проходной завода, где работали родители, до местной библиотеки, где я проводил излишки непотраченного на хулиганские вылазки времени, что Сан-Франциско, что море Дождей на Луне казались равноудаленными и одинаково недостижимыми. Я огляделся. Картин не было. Фотографии были на месте, но почему-то они больше не казались мне такими впечатляющими и напоминали выцветшие кадры кинохроники. Мишка наливал «Абсолют» в такие же выцветшие рюмки. На столе стояли явно ресторанные закуски, блины и кутья. Я взял блин. Поднял рюмку.
— Пей, не бойся. Тебя Серега с мигалкой проводит.
Мы выпили не чокаясь.
— Хорошо, что в ресторан не попал. Там коллеги отца понашли, соседи, пациенты. Сначала про отца все хорошее, а потом началось. Про здравозахоронение. Про политику. До выборов дошли. Я как после митинга, в мыле весь. Не любит нас электорат.
— А за что им вас любить? — неожиданно вырвалось у меня.
Мишка напрягся. Сквозь знакомые черты проступил властный облик председателя думского комитета.
— Слушай, — я сбавил тон, — со мной сегодня такая смешная история произошла, я сразу отца твоего вспомнил. У меня на лекцию студентка собаку притащила, мелкого такого терьера, Гумбольдтом зовут. А он у нее из сумки сбежал.
— Нет у тебя порядка, я уж тут проинформирован про художественное творчество твоих орлов.
— Так вот, — продолжил я, не давая Мишке сесть на воспитательного конька, — сразу Пальму, как живую, увидел и Петра Яковлевича. Помнишь, я в пятом классе на заброшенной стройке с третьего этажа на задницу спикировал, ну, когда мы в разведчиков играли? Еще Перец с Филином гестаповцами были? Я же тогда три месяца встать не мог, мать думала — инвалидом буду. А отец твой мне на день рождения щенка приволок, знал, что я по собаке с ума схожу. Я только потом понял, что он мне этой собакой почти что жизнь спас. Родители на заводе, брат в армии, а с собакой гулять надо, и я ковылял из последних сил.
— Да, он многим жизнь спас. Давай еще по рюмке. Царство ему небесное.
Мишка посмотрел на портрет, поправил кусок хлеба на рюмке и неожиданно сказал:
— Прав ты, Димка. Не за что нас любить. Он человек был, а мы так, перхоть. — Мишка налил еще.
— Я — пас, не то мне никакой Серега не поможет. Давай, Поляк, не кисни. Ты же у нас самый умный. Придумаешь что-нибудь. Кстати, спасибо тебе за грант, мы новые тенты закупили, палатки, инструменты. Летом приезжай на раскоп. У меня в прошлом году студентка Аня Старкова пять грамот берестяных на одном метре нашла! Я лета не дождусь, ух, как мы с новым оборудованием там развернемся!
— Спасибо, Димон. Вот ради такого я всю эту херь и терплю. Знаешь же сам, больницу отцовскую на свои деньги перестроил, грант на новые операционные выбил, стипендии студентам-медикам федеральные протолкнул. А с обменом как?
— Слушай, спасибо тебе опять же! С осени программу запускаем. Наши на полгода в Мюнхен едут, а летом они к нам на раскоп. Ты правда приезжай. У нас тут большая делегация ожидается — сам Нолте приехать хотел, но ему уже девяносто стукнуло, учеников пришлет. Такую тусу мы тут на вашем гранте замесили! Кстати, Даньку тоже осенью в Мюнхен отправляю. А твои как?
— Да нормально. Кристина в Эдинбурге, магистра делает по английскому фашизму, вся в крестного. — Мишка больно припечатал по плечу. — А Глеб пока здесь. Через год планируем в Кембридж отправить. Книгу вторую дописываю. Диктую, конечно, где в дороге, где между заседаниями. Столько времени на всякую херь уходит.
— А как жена молодая?
— Что, завидно? Нынче тренд такой, надо быть молодым. Лучшего способа пока никто не придумал. Я лет двадцать с плеч скинул, как мальчик летал. Вспомнил, как стихи писать. Хочешь, почитаю? — Мишка заглотил еще рюмку. Поймав мой взгляд, словно оправдываясь, сказал: — Отец водку предпочитал, я подумал, грех его кьянти поминать. А знаешь, освежает! Я уже года три водки не пил. Давай. Выпей. Серега отвезет.
Я нерешительно взял рюмку, посмотрел на фотографию Петра Яковлевича в белом халате и выпил. Мишка забубнил под ухо:
Тает снег на лобовом стекле.
Хочется убить себя случайно,
Романтично и необычайно…
Может, просто повернуть налево?
Или, может быть, направо?
Я слушал Мишку, и в затуманенном «Абсолютом» мозгу вдруг зачем-то возникла абитуриентка Ниночка, с которой мы вместе провалились на экзаменах в МГУ, собака Пальма с квадратной мордой, мать, толкающая инвалидное кресло отца, неправильные бакенбарды Вильгельма фон Гумбольдта, триптих незадачливого монументалиста и, наконец, невесомая рука Ани Старковой с берестяными грамотами. Ее синие глаза смотрели доверчиво и требовательно, длинные белые волосы развевались на ветру, и отчаянно хотелось прикоснуться к этой детской руке, ощутить запах волос…
…Падаю в кювет, и на весу
Хочется, болтаясь в мирозданье,
Ковырять отчаянно в носу…
Мишка закончил, ожидая похвалы. Я предложил:
— Слушай, давай еще выпьем?
Мишка с готовностью разлил остатки. Мы чокнулись с Петром Яковлевичем и выпили за эту пошлую жизнь, за Филина и Перца, за детей и родителей, за наш Н-ск, дружно послали на… всех кандидатов и депутатов, выпили за настоящих мужиков, за нас то есть, потом еще раз за Петра Яковлевича… Последнее, что я помню, — гитара в руках Сереги-охранника и звон выцветших рюмок под песни Визбора.
* * *
Утро было трудным. Ольга, переодевшись в пятый раз, требовала мнения по поводу привезенных из Лондона нарядов, выбирая подходящий к такому важному событию. Не каждый день приходится выступать на заседании политсовета, пусть и регионального. Все женщины одинаковы. Даже начальники Департамента социальной защиты. Мне нечего было ей предложить. Но есть смягчающее обстоятельство. Я не смог бы пошевелить головой, даже если бы очень захотел. «Абсолют» плескался в мозгах, как отравленное вино в черепе бедного Йорика. Йорик, Йорк, Йоркшир, Гумбольдт…
— Оля, давай заведем собаку, — прошелестел я и сам удивился.
Ольга застыла в полуйоговской позе с чулком в руке. Затем внимательно оглядела мои останки и изрекла:
— Неконтролируемое пьянство и излишняя сентиментальность — верные симптомы старческой деменции. Надо тебе МРТ сделать.
Она закончила натягивать чулок и плавно вышла из позы. Решительно надела строгий синий костюм. Принесла мне воду с «Алко-зельтцером» и удалилась, всем видом демонстрируя неприятие моей безответственности.
Я с облегчением закрыл глаза. Азбука Морзе свирепствовала. Я вспомнил, как отец учил нас выстукивать «са-мо-лет» — три коротких удара, «мо-ло-ко» — три длинных и снова «са-мо-лет» — три коротких. Вместе SOS — save our souls. Кто же там стучит в моей больной голове и просит о спасении? Может, это я, Димка Соколов, стучусь в дубовую башку пятидесятилетнего самодовольного придурка и сам себе шлю морзянкой приказ — спасай, идиот, свою душу, пока не поздно?