* * *
Задумчивый «фольксваген» уверенно, без лишней суеты, продвигался мимо рассыпающихся «хрущевок», выцветших еще до сдачи в эксплуатацию брежневских панельных домов, миновал апофеоз краснокирпичного барокко конца девяностых и въехал в центр, густо заселенный сталинским ампиром, среди которого мелькали луковки старинных церквей и несколько дореволюционных имперских зданий, тоскующих по Романовым.
На одном из таких недобитых особняков скромно прилепилась чугунная доска с архаичной двуглавой птицей, оповещавшая всех интересующихся, что здесь располагается Институт истории и права Н-ского университета, мой дом, моя гордость, моя вотчина. Последние липкие ошметки кладбищенской паники отпали от лаковых ботинок, я достал всегда хранящуюся в бардачке щетку, прошелся по низу идеально отглаженных брюк, поправил пиджак, накинул пальто и уверенным хозяйским шагом направился к входу. Но уже на четвертом шаге я почуял неладное: обычная пунктирная сетка студентов перед входом сегодня перераспределилась, и явственно вырисовывалась солидная опухоль в правом боку особняка. Именно там, оскорбительно нарушая классические каноны, через всю стену был протянут баннер с портретом одного из кандидатов на высшую в стране должность. Неужели сорвали? До выборов меньше недели, только этого не хватало. Да нет, баннер вроде на месте. Я подошел поближе. Студенты радостно здоровались, уступая мне дорогу, и в их нахальных улыбочках мне чудилось злорадство и издевка, но в глазах затаилось опасливое ожидание, как у нашкодивших псов. Так я и знал.
На стене под баннером в стиле первомайского плаката доперестроечной эпохи «Маркс — Энгельс — Ленин» красовался весьма искусно прорисованный триптих «Гитлер — Сталин и вы-сами-знаете-кто». Под портретной группой подпись: «Дутлер — капут». Я тоскливо взглянул в рыбьи глаза кандидата на огромном баннере. Ветер пробежал по стенке здания, всколыхнув полотнище. Мужественный прищур и сдержанная улыбка кандидата, символизировавшие, по мнению политтехнологов, новое человеческое лицо избираемой власти, вдруг перекосились, превратившись в хищный оскал. Явное неудовольствие кандидата вывело меня из ступора.
— Это что-за авангард на казенной стене? Талантливо, — толпа одобрительно затрепетала, — но неуместно. А где же автор? Где этот монументальный гений? Страна должна знать своих героев!
В замешательстве опухоль стала незаметно рассасываться, и через несколько минут мы с кандидатом остались одни, если не считать Адольфа и Кобо. Кандидат снова улыбался.
— А ты ведь тоже в очереди, не забывай, — зачем-то сказал ему я и зашел в третий учебный корпус.
Вторая римская аудитория, в которой я обычно читал лекции, оказалась занята подготовкой к завтрашнему заседанию политсовета региональной организации ведущей партии. Обсудив технические проблемы покраски стены и нагнав страху на зама по воспитательной работе, я отправился в крыло философов, то есть кафедры философии, где в ободранной третьей римской сидели третьекурсники. В пучках света, пробивавшихся сквозь грязные жалюзи, празднично переливались частички пыли. Со стен, мечтающих о покраске, тоскливо смотрели мои добрые знакомые: Кант и Фромм, Гегель и Хайдеггер, Гумбольдт и Бердяев — я удивился странному соседству и перевел взгляд на студентов. Как один, они сидели уткнувшись в айфоны, айпады или во что попроще, изредка переговариваясь. Я посмотрел повнимательнее — а вот и мой оболтус. Данька утонул в новом гаджете, сколько раз просил Ольгу не баловать сына. Но она упорно из каждой поездки тащила ему новые телефоны, часы, фотокамеры. Теперь вот айпад третий приволокла. Курс юристов без особого интереса прослушал лекцию об экономической политике Третьего рейха и уступил место историкам.
Я устал, в висках неразборчиво стучала азбука Морзе. Всю перемену Сашка Чудаков, наш проректор, выносил мне мозг по поводу наскальной живописи моих оболтусов и требовал прибыть на совещание. Я послал и его, и зама на их сраную сходку. У меня тоже есть принципы. Я никогда не отменяю занятия. Могут у человека, которому через месяц стукнет полтинник, быть принципы?
«Как в любом бюрократизированном обществе, в нацистской Германии сверху донизу процветала коррупция. Нацистская бюрократия, вышедшая в основном из низов или средних слоев, стремилась обеспечить себе высокий уровень жизни за счет общества. Управляющий слой формировался по принципу абсолютной преданности системе, нацистской идеологии. Аппарат насилия был подчинен партии. Тотальная слежка, доносительство в партийные органы и политическую полицию (гестапо) стали постоянными факторами жизни. Профессионализм, кругозор, способности не имели существенного значения».
Краем глаза я заметил руку, поднявшуюся в предпоследнем ряду. Это была тонкая, почти детская рука Ани Старковой. Аня, девушка весьма примечательная и не по годам умная, писала у меня курсовую. Я знал, какой вопрос она задаст, и, как не выучивший урок ученик, мечтающий о звонке, посмотрел на часы. До конца лекции было еще десять минут.
— Пожалуйста, вопросы, — официально произнес я в бесплодной надежде увидеть еще пару рук. Чуда не произошло. Обреченно я кивнул в направлении дальнего ряда.
— Дмитрий Николаевич, а как вы относитесь к теории Эрнста Нолте и франкфуртской школы, обобщивших черты нацизма и коммунизма как разновидностей тоталитарного режима? Можно, я процитирую?
«Тоталитаризм — форма отношения общества и власти, при которой политическая власть берет под тотальный контроль все аспекты жизни человека. Проявления оппозиции в любой форме беспощадно пресекаются государством. Важной особенностью тоталитаризма является создание иллюзии полного одобрения народом действий этой власти». Должны ли мы участвовать в поддержании этой иллюзии? Разве недостаточно уроков истории как в нашей стране, так и в Германии? Разве все, что вы сказали, не относится в полной мере и к нашему обществу?
Проклятая морзянка долбала мозг. Сказать было нечего. И тут раздался звонкий лай. Я свирепо оглядел аудиторию. Звонок мобильника на моей лекции расценивался как тяжкое преступление и требовал сурового наказания. Проповедь о культуре поведения вполне можно было растянуть до звонка. Взгляды студентов были направлены мимо меня и сосредоточивались где-то над доской в районе портрета Вильгельма фон Гумбольдта. Видимо, мой свирепый вид произвел нешуточное впечатление на всех, кроме виновника происходящего. В аудитории стояла мертвая тишина, как утром на кладбище, отдельным треком шел отчаянный собачий лай. И тут возник видеоряд. По боковому проходу, перекатываясь по ступенькам, летела сумка и отчаянно верещала. На середине пути из сумки показался хвост, а затем и прочие части тела немыслимого создания с квадратной мохнатой мордой, торчащими ушами и маленькими лапками. Создание храбро гавкнуло в мою сторону, неожиданно легко вскочило на скамью обычно пустующего первого ряда, потом на парту, нагло остановилось напротив кафедры и залилось неконтролируемым лаем.
— Гумбольдт, ко мне!
Я автоматически посмотрел на философа, дипломата, почетного члена Петербургской академии наук и автора теории языкового круга. Он укоризненно взирал на представление. Бакенбарды у него были разной длины. Наверное, ему неуютно с такими бакенбардами висеть на всеобщем обозрении.
— Гумбольдт! Я кому сказала!
Очень маленькое, но громогласное существо на первом ряду завиляло хвостом, но покидать капитанский мостик не соглашалось. Множество рук со второго ряда потянулось к нарушителю спокойствия. Пес радостно прыгал, изворачиваясь.
— Болтик, иди ко мне! — Чуть не плача, смущенная хозяйка, скатившаяся вслед за сумкой, пыталась урезонить раззадоренного вниманием пса. Наконец всеобщими усилиями йоркширский терьер Болт, он же Гумбольдт, был запакован в красную кожаную сумку и застегнут на замок, что никак не мешало его звонкому голосу заглушать спасительный звонок.
— Дмитрий Николаевич, простите меня. Я его к ветеринару носила и домой зайти не успела. Он обычно тихий и спит после укола.