…Бессмысленное лицо простертого на земле генерала — не удивленное, не просящее, ничего не чувствующее, пустое и бессмысленное лицо…
— Здесь Скорцени…
Она вздрогнула. Прерывисто вздохнула, отодвинулась, сжалась, застыла вся.
— Знаю.
Она знает. Она знает, что он здесь. В эту минуту он был здесь, в этой комнате он встал между нами — пусть он не начинал еще свою эсэсовскую экспедицию, но здесь, в этой комнате, уже двое раненых, и ранены не только люди, ранено самое великое, самое святое, самое хрупкое, самое мимолетное из всего, что дано человеку, — счастье. Он — здесь. Вот он лег между нами, точно обоюдоострый тевтонский меч…
Она с головой накрылась одеялом и некоторое время не двигалась. Потом села на кровати, погасила свет.
— Я пойду, Володя.
— Куда ты пойдешь? Останься… только…
Она встала.
— Не уходи, Марта.
— Ладно. Я только надену что-нибудь другое.
Она снова легла, прижалась ко мне.
— Мне холодно, Володя.
Я обнял ее, старался согреть, но ее всю трясло.
— Ты не сердишься, Володя?
— Нет. Хорошо, что ты здесь.
— И мне хорошо, с тобой я чувствую себя увереннее, я будто свободна, и ничего больше нет. Ты согрел меня. Ты можешь очень много дать мне, Володя. Когда ты говоришь, ты находишь верные слова, молчишь, когда говорить не нужно.
Голос ее изменился, вся она изменилась, она лежала рядом со мной спокойная, безгрешная, сестра человеческая. Будто дохнули века, библейски торжественны были ее слова. Она приподнялась и заговорила:
— «В полночь он содрогнулся, приподнялся, и вот у ног его лежит женщина.
И сказал ей: кто ты? Она сказала: я Руфь, раба твоя; простри крыло твое на рабу твою, ибо мне холодно…»[28]
— Знаешь ты это, Володя? Знаешь?
Я знал, но не в этом дело. Я похолодел. Я внезапно понял страшную, абсурдную вещь! Невозможно! Никакие человеческие силы не выдержат такого! Нет! Это только игра моих издерганных нервов…
И тут все переменилось. Я мысленно попросил у нее прощения за все, чем обидел ее, хотя бы и в мыслях.
Библиотека в этой комнате… А теперь еще ветхозаветная Книга Руфь…
Идет война, все в огне, свистят пули, по всей земле виселицы, концентрационные лагеря — это страшное время испытаний, все рушится, это время чудовищного напряжения человеческого духа, но не может же человек снести гору… Или может?
— Марта… Марта… скажи мне…
— После войны, Володя… не раньше… Только после войны. — Она не хотела говорить. — Я не хочу теперь, Володя, мне сейчас хорошо, ты точно исцеляешь меня…
— После войны, Марта, если ты захочешь, мы поженимся.
— А ты? Ты захочешь, Володя? После всего, что знаешь?
— Именно поэтому, Марта. Если бы не было этого всего, я бы не мог, наверное.
Она положила мне голову на плечо.
— Спи… спи, Марта, — я гладил ее волосы.
Она сделалась сразу маленькая, слабая. Если бы я мог взять на себя хоть часть ноши, которую она обречена нести, часть ее тяжкого еврейского бремени…
Она заснула. В комнате было темно — окно плотно закрыто маскировочной шторой, — но заснуть я не мог. Я вглядывался в темноту, старался разглядеть ее лицо. Я не видел его, но был почему-то уверен, что Марта улыбается.
И утром она улыбалась, обняв меня за шею, точно дитя.
Когда я вернулся из ванной, ее уже не было.
— Скорцени… — начал я доклад.
Николай уже знал. Он подал мне вырезку из немецкого эсэсовского журнала.
— Переводи, только точно.
Это было описание подвигов кавалера рыцарского креста с дубовыми ветвями, мечами и бриллиантами, похитителя Хорти и освободителя Муссолини, обергруппенфюрера Скорцени.
— Мы должны далеко обходить хутора, Володя. Плоштину покинем, жить будем в лесах, под открытым небом. Сегодня во всех деревнях развешаны объявления об осадном положении… Марту видел?
— Видел. Мы решили, что после войны поженимся.
— Это хорошо. Устроим партизанскую свадьбу. Сразу же, как война кончится. В первый день.
Любил Николай такие торжества. А почему бы и нет?
— Она была очень красивая, — сказала Элишка.
— Да.
— И вы серьезно хотели жениться на ней?
— Серьезно.
— Почему же вам и не сделать этого?
Почему… Так сразу и не ответишь… Потому что я калека. И она калека. Из-за того, что случилось после. Потому, что между нами — тень Плоштины. Я говорил ей, чтобы осталась, но она уезжает в Канаду.
— Возможно, говорили вы не так, как нужно.
— Возможно.
— Вы ее еще любите?
Не знаю. Люблю я ее еще? Не знаю. Только мне очень жаль ее.
— Не знаю.
— Вы не должны были отпускать ее в Канаду.
— Мы не могли быть счастливы. Мы никогда не могли бы преодолеть того, что стояло между нами.
— Немцы?
Да нет же, не немцы. Совсем другое. Тогда была война, сейчас мир.
— Это была партизанская любовь, Элишка. Теперь бы она прошла. Так лучше. Она это знает. Она от себя бежала. В Канаду.
— Вы могли бы ей помочь. Вы могли бы, Володя, такой уж вы человек.
Я внимательно взглянул на Элишку. У нее горели уши, она не знала, куда деть руки, куда смотреть.
— Спокойной ночи, — проговорила она нерешительно.
Может быть, она ждала, что я скажу — останьтесь. Я не сказал.
— Спокойной ночи, Элишка…
Я долго смотрел на белые двери, за которыми она исчезла… Завтра скажу Бразде, чтобы перевел меня в общую палату.
Граница зла
Их повесили в Визовицах перед замком, а на грудь нацепили плакат: «Предатели».
Пришел Фред. Издерганный, страшный, уничтоженный. Это уже почти не человек, это полусумасшедший, опустившийся, грязный, потерянный. Да, досталось ему. А какой замечательный был парень — уравновешенный, всегда в хорошем настроении, всегда подтянутый; он любил поволочиться, любил, как говорится, пожить; был насмешник, шутник, балованный ребенок нашего отряда. Мы дружили с ним, в тяжелые минуты тянулись друг к другу, делились едой, одеялом, последней сигаретой. Фред порой выкидывал такое, что Николай терял самообладание; в таких случаях я всегда приходил ему на выручку — Фред был хороший парень, нелегко его было вывести из равновесия.
И вот этого равновесия как не бывало, и Фреда, того, прежнего Фреда, тоже как не бывало. Вот он сидит рядом со мной, вздрагивает — нет, не Фред это, и никогда не будет он вновь Фредом. Невозможно было смотреть на него, я отвернулся, и от него это движение не ускользнуло.
— Что, не можешь смотреть? Противен я тебе?
Нет, не снести ему, не выдержит он этой тяжести…
— Да, приятного мало. Хорош. Распустился, оттого и противен мне.
Он пересел с кровати на табуретку, закрыл лицо руками, еще ниже нагнул голову, запустил в волосы пальцы.
— Тех двоих мы схватили… — после долгого молчания сказал он. — Завтра повесим их на площади. Вчера судил их партизанский суд.
— А не пора ли передавать такие дела обычному судопроизводству?
— И ты против партизанского суда? Много теперь таких. Я сам хотел привести приговор в исполнение. Но мне не велят. Почему?
Откуда мне знать, почему? Наверное, потому, что он такой. Эта казнь должна быть справедливым возмездием и ничем иным. Мы не немцы. Как видно, поэтому…
— Ты сходишь с ума.
— Я имею на это право. Ни у кого нет такого права как у меня. Но вешать будет Петер. А ведь не Петер же…
Это нехорошо, что вешать будет Петер.
— Я имею право, — упрямо твердил Фред, как будто я оспаривал у него это право.
— Чудак ты. Иди потребуй, чтобы тебе выдали их на нынешнюю ночь, тебе никто не откажет. Если бы я не лежал здесь, помог бы тебе. И тогда завтра будет некого вешать на площади.
— Я сперва хотел… но не могу бить людей. Повесить я мог бы, но бить… нет, нет!
Да, для этого надо быть не таким, как Фред.