Я смотрел на него, и снова ко мне вернулась мысль, что для некоторых наилучшим исходом была бы смерть. Да и мне лучше бы сдохнуть, но ведь были и такие, которым война причинила больше горя. Нет, этот человек не перестанет корчиться в муках, и недолго ему осталось. Ох, нехорошо это кончится. Он натворит что-нибудь. И помочь нельзя, никто не может помочь.
— Ведь вы же знали! — выкрикнул он.
Что сказать ему? Да, знали. Но разве можно сказать ему об этом?
— Не знали мы ничего определенного.
— Лжешь! Знали! Вы боялись сказать мне правду. Скоты вы! Все вы скоты!
Злые слезы текли по его лицу, он задыхался.
— Отца повесили, когда он был уже мертв. Его убили на месте, а утром повесили перед фабричными воротами.
— А Василя?
— Василя повесить не могли. У него не было головы.
— Фред, да приди же хоть немного в себя. Скажи… Ты знаешь что-нибудь про Василя? Кто он был?
— Не знаю. Еще очень мало знают обо всем этом. Когда русские пришли в Злин, они искали его останки. А ведь я никогда и не видел Василя. Теперь рассказывают, что он был русский. Не знаю. Но нашлись свиньи, которые показывают на меня пальцем, говорят, что я немец, коллаборационист, на вилле камня на камне не осталось. А ведь там и нашего-то ничего не было. Если бы ты только знал, что это за люди…
Тут я стал задыхаться, как будто стальной обруч сдавил мне горло.
— Ты Марту не встречал, Фред?
Он не ответил. Он был занят только собой, больше ничто его не трогало. Да мне и не нужно было ответа. Я живо представил, как всякая сволочь будет плеваться при встрече с ней, а какой-нибудь идиот крикнет ей вслед:
— С немцами валялась! Остричь ее наголо!
И ту сотню книг, что собрала она, выбросили, наверное, — на что они нужны?
Значит, поэтому уезжает она в Канаду, поэтому! А я, дурак, не понял! Я решил, что она убегает от себя.
— Фред, ты не знаешь, где теперь Марта?
Какое дело Фреду до Марты? Ему ни до чего нет дела, он думает только о тех двоих, которых повесят завтра.
— Скажи мне еще одно, Фред. Был твой отец коммунистом?
— Нет. Никто и подозревать не мог, что он делает. И немцы никогда бы не узнали. Я! Это я убил его! Я во всем виноват! Я!
Черт возьми! Все мы виноваты, не ты один, каждый из нас виноват в страшной смерти инженера Кубиса, который служил родине, работая у оккупантов. Я не знаю, сколько еще было таких, как он, не знаю, кто из них остался в живых, но знаю одно — теперь им плохо.
Да, каждый из нас имеет свою долю в этом страшном преступлении. И Фред, конечно. Не может он не чувствовать себя отцеубийцей.
— Отца твоего убили немцы, не ты.
— Целую неделю не вынимали его из петли. И вы знали это и делали вид, будто ничего не случилось. Скоты вы, все вы скоты!
Он сорвался с места и выбежал. Он сойдет с ума, совершит что-нибудь страшное. Мне было очень тяжело. Я бросился на подушку, я желал, чтобы это была не подушка, а камень, чтобы я мог разбить себе голову. Я не хотел ни на что смотреть, мне не хотелось думать, не хотелось жить, не хотелось ничего знать ни о себе, ни о ком другом. Я бы мог завыть, как собака, расколотить что-нибудь, вцепиться кому-нибудь в глотку, выскочить из окна, и все кончится. Но и этого сделать я не могу, у меня парализованы ноги, это не ноги, а колоды бесчувственные… Я могу только кричать. Кричать и расшвыривать все, что смогу достать руками.
Я не знаю, что я кричал; прибежала перепуганная сестра Гелена, а за ней Бразда.
— Вон! Идите вон!
Я стал искать что-нибудь тяжелое.
— Не пускайте к нему больше посетителей, — услышал я голос врача.
— Посмейте только! Я убью вас всех, если узнаю, что кого-нибудь не впустили ко мне.
Я плакал. Плакал долго, отчаянно, а врач и сестра стояли надо мной и не знали, что делать. Ведь они и от ранения не могут вылечить меня, что же говорить об остальном!
— Свиньи! Свиньи вы, — стонал я.
Доктор совал мне мензурку с какой-то жидкостью, я оттолкнул его руку, звякнуло стекло, растеклось лекарство. Я разорвал подушку; по комнате летели перья.
— Пустите меня! Пустите, я хочу уйти!
— Инъекцию, сестра… приготовьте шприц…
Я замолчал. Я не хочу, чтобы мне делали укол, все что угодно, только не укол…
— Ты что думаешь, у нас здоровые нервы? — набросился на меня Бразда. — Или ты тут один во всем госпитале?
Я ничего не думаю, только укола не надо, после мне будет плохо, я боюсь…
— Дай руку!
— Не надо…
— Я сказал — руку!
Я со страхом протянул руку, сестра закатала рукав, смочила спиртом участок кожи, я закрыл глаза, почувствовал, как игла вошла под кожу, как внутрь проникает жидкость, вздувается рука… Меня охватил озноб, потом стало кидать то в жар, то в холод… Я и голову поднять не мог; началась рвота, я залил всю постель.
— Герой, тоже мне, — доктор дал волю своему раздражению. — Теперь вы заснете… И никаких фокусов, понятно?
Я открыл глаза. Явилась сестра с тележкой, меня положили, повезли в коридор. Я стал засыпать.
— Не сердитесь, доктор…
Он не сердился. У каждого свое горе. Таких, как я, тут видели, таких тут было немало… Только сестра, которая обмывала и переодевала меня, смотрела с немым упреком. Такой блестящий врач, как доктор Бразда, а тут всякие еще…
— Я засну, сестра.
— Спите, сон поможет вам…
Я, наверное, долго спал. Спал крепко, без видений, но сон был тяжелый. Проснулся я от жажды; была поздняя ночь. Рядом сидела озабоченная Элишка.
— Что случилось, Володя?
— Ничего. Уходите, я никого не хочу видеть. Уходите же! — крикнул я.
Она колебалась.
Я обидел ее. Ведь она ни в чем не виновата, но я должен был кому-то сделать больно, а она подвернулась под руку.
По белой стене двигались тени, и перед моими глазами снова развернулась ужасная картина, это была целая цепь картин, фильм о Плоштине, самая страшная его часть.
Одно то, что эти двое явились к нам вместе, должно было насторожить нас. Часовые задержали их в самой чаще леса, недалеко от Плоштины. Их привели к Николаю.
— Допроси, — приказал он мне.
В последнее время моей обязанностью стало допрашивать всех тех, что приходили проситься к нам в отряд. Николай находился тут же, время от времени вставлял слово-другое, задавал вопросы, когда его что-нибудь интересовало. В конце допроса он обычно говорил:
— Хорошо.
У меня сложилась определенная система контрольных вопросов — мне казалось, что это такая хитрая сеть, что через нее не проскользнет и мышь. Чаще всего нам немного забот было с новичками, душа у них была открытая, ребята все были честные, молодые. Они понимали причины нашей осторожности, нам не приходилось ничего тянуть из них клещами, они рассказывали о себе обычно даже больше, чем знали сами.
Но, допрашивая этих, я встретился с чем-то новым, что беспокоило меня. Я допрашивал их по отдельности, и даже на самые общие вопросы они давали противоречивые ответы. Оба были, правда, из Злина, оба работали на заводах Бати, это совпало, но с остальным было не так-то легко.
Я занялся сперва одним; был он небольшого роста и своими беспокойными бегающими глазками напоминал мышь.
— Кто сказал вам, что здесь есть партизаны?
Да никто, о партизанах знают все. Парень говорил с глупейшей улыбкой.
— Все знают, что мы в Плоштине?
Нет, этого даже они не знали. Четыре дня они блуждали по лесу в надежде встретить нас, ведь все знают, что в лесах полным-полно партизан.
— Разуйся, — приказал я.
Он взглянул на меня испуганным взглядом, не понимая. Зачем мне его ботинки?
— Значит, четыре дня вы ходили по лесу… вот в этих ботинках? Рассказывай кому-нибудь другому. Ведь ботинки-то сухие, грязь на них только-только налипла.
Конечно, в таких ботинках он мог свободно ходить четыре дня по нашим местам. Я хотел сбить его, запутать, поймать на какой-нибудь неточности.
— Где вы спали? Что ели?
На два дня еды они взяли с собой, а потом два дня не ели ничего. Спали в лесу, только одну ночь, первую, переночевали на хуторе.