– Ну, может, пора уже рассказывать про Харьков?
– Слово «Харьков», когда его правильно произносишь, похоже на харканье, которым прочищают горло, но некоторые говорят «А-аркив».
– Как интересно!
– По-нашему «харк» звучит красиво, харк – ларк, рифмуется с жаворонком. А по-русски это вроде места проживания хорьков.
– Харьк, хряк, хрюк. Какое-то даже хрюканье получается, правда?
– Есть немного.
– Все из-за него. Когда он вопрется сюда рано утром, дай ему шлепка. Но что бы я теперь делала, если бы не он? Признайся, ведь ты не можешь сейчас сказать, что не любишь меня?
– Нет, не могу.
Глава 8
Им было слышно, как по улице мчит трамвай, со звоном и громом несется вниз, к океану, причем, скорее всего, пустой, потому что откуда в такой час взяться пассажирам? Наверняка на весь вагон один-единственный какой-нибудь пьяница или старуха, ездившая на ту сторону залива в Беркли навестить замужнюю дочку; кондуктор сидит впереди, рядом с вагоновожатым, оба курят сигареты и болтают, перекрикивая лязг и скрежет.
– Давай мы здесь вот так подоткнем, чтобы было как у девочки-малолетки, да?
– Ну давай. Поглядим, что получится.
– Но ты пока не смотри, я скажу, когда буду готова, ладно?
– Ладно.
Вот из таких дурацких игрищ, думал мужчина, и получается прирост населения планеты.
– Готова!
Он обернулся к ней и увидел, что она лежит действительно точь-в-точь как маленькая девочка, как их спящая маленькая дочка, она удивительно точно изобразила, как девочка лежит, выставив из-под одеяла попку; на сей раз попа, правда, женская, широкая и толстая, да и цветом белее, чем у маленькой девочки, зато лицо в обрамлении этих подоткнутых волос совершенно девчоночье: та же невинность, то же выражение задумчивости, но тут она открыла глаза и стала одновременно и матерью, и ее маленькой дочкой, а глазки-то взрослые, все понимающие, бесстыжие и развратные.
– Ну как, вкусно?
– Да.
– Не хуже сливочного мороженого?
– Лучше.
– А правда то, что говорят о японцах?
– Насчет японцев это была пропаганда, ее запускали специально, чтобы солдаты их ненавидели.
– Я не про войну. Я про их удивительную изобретательность в этом деле.
– Да я понял, понял.
– Разве не удивительно, что японцы к этому подходят так серьезно?
– Ты имеешь в виду их страсть к экспериментам?
– Ты это о чем?
– Об экспериментах.
– Так я и говорю: разве это не удивительно?
– Не знаю.
– А ты был когда-нибудь в постели с японкой?
– Да, но ей приходилось притворяться китаянкой, потому что это было во время войны.
– Ну и как? То, что о них говорят, все правда?
– Да она-то сама была местная, родилась в Калифорнии, а я с ней был один раз и ни о чем таком не спрашивал.
– Да я же не о том, чтобы ты ее о чем-нибудь спрашивал. Нет, вы посмотрите на него! – усмехнулась она. – Ну, ты от этого прямо дурачком становишься. – Смеясь, она выгнулась, приподняв зад. – Если тебе так уж хочется, если тебе непременно надо это дело повторить, давай, вперед! Я могу сколь ко хочешь.
– Не надо вкладывать мне в голову свои желания.
– На твою голову я даже не смотрю. Голова дана тебе для твоего искусства, а мне до него нет никакого дела. Я это к тому, что если тебе надо еще, так пожалуйста, кто тебе мешает, делай все, что хочется.
– Мне хочется почитать.
– Что-то по тебе не скажешь, что тебе хочется читать. – Посмеиваясь и наблюдая за ним, глядя ему в глаза, она принялась медленно вращать большим и круглым белым задом.
Он встал, улыбаясь тому удивлению, которое она в нем вызывает. Надо же, ведь она все еще совершенно его не знает! Он стоял и смотрел, как она медленно вращает задом, глазами выжидательно следя за ним. Ей хотелось, чтобы все было славно и гладко, хотелось, угадав его мысли, понять, что делать, как себя вести, и тут она почувствовала внезапный ожог от удара его ладони. Она вскрикнула, вновь почувствовала ожог, снова вскрикнула, засмеялась, вскочила на ноги и кинулась бежать. Он поймал ее, она снова почувствовала ожог от его удара, на этот раз более сильного. Еще раз и еще, он бил, она смеялась, обзывала его по всякому, а он продолжал ее шлепать, пока она не взмолилась, мол, перестань, а потом заплакала, сжавшись и пытаясь спрятаться, обиженная и жалкая. Он закурил сигарету и спросил, не слишком ли это было неожиданно.
– Ты гад. Подлый обманщик, я думала, ты меня приласкаешь. А ты мне сделал больно, ты избил меня. Ты так избил меня, что я больше не забеременею, потому что ты бил меня даже по тому месту, которым беременеют, ты подлый гад, у тебя больше не будет от меня детей, я думала, ты хочешь поиграть, думала, ты будешь ласкать меня, – ну, один раз еще ладно, ну два, но потом ты меня просто бил, подлый ты гад!
– Успокойся. Ты так разбудишь детей.
– Не хочу больше с тобой разговаривать.
Теперь она была просто зла, она уже не плакала, а просто злилась, потому что он сорвал игру, которая обещала быть такой чудесной. И как не злиться, ведь она с таким удовольствием наблюдала за тем, как он выставляет себя во все более глупом виде, а он все испортил – и сделал это нарочно, чтобы выставить в глупом виде ее.
– И даже не подходи ко мне.
Никакой игривости в ее голосе больше не было. Она была в бешенстве и с каждой секундой разъярялась все больше.
– Вообще больше ко мне не подходи. Я тоже могу быть как другие жены, вот увидишь.
– Заткнись.
– И не смей говорить мне «заткнись».
– Заткнись.
Женщина снова заплакала, на сей раз превратившись в большую, красивую плачущую девочку, плачущую точно так же, как тогда в Нью-Йорке, когда он выгнал ее, велел ей идти домой и больше у него не появляться, – он ей тогда сказал, что должен работать, а ты иди, мол, возвращайся к своим мальчикам, которым работать не надо, и она ушла, но через час, когда он вышел из дому на прогулку и за свежими газетами, смотрит, а она сидит на мраморной скамейке у двери подъезда, плачет и рыдает – глаза красные, лицо все красное, изо рта и носа течет, и он подумал: вдруг я все неправильно истолковал? Вдруг эта девочка гораздо лучше, чем кажется? Все же глупо – взять вот так, не разобравшись, ничего о человеке толком не зная, поставить на нем крест.
– Сейчас, – всхлипывала она, – я только посижу минутку и пойду.
– Ты почему плачешь?
– Не знаю. Не знаю, только мне жаль, что ты ну ничего, ну ничегошеньки не понимаешь.
Вдруг я не прав? – подумал он. Я себя вел с ней так, как, мне казалось, она того заслуживает, то есть как со шлюхой. Но вдруг я и впрямь не прав?
– Ладно, пошли в дом, хотя бы умоешься. Потом я провожу тебя до дому, если ты хочешь домой.
– Я не хочу домой, – хныкала она. – Я домой больше вообще не пойду. Буду сидеть здесь всю оставшуюся жизнь.
– Эта квартира стоит двадцать пять долларов в день. Через несколько дней я отсюда съезжаю, потому что меня забирают в армию.
– И я с тобой! – хныкала она, причем вовсе не для того, чтобы вызвать у него улыбку: просто ей было плохо; прежде она даже не представляла, что ей может быть так плохо.
Он вполне допускал, что ей может быть плохо оттого, что он ее достал, как достала его она, но теперь… теперь, когда он стал свидетелем этого несусветного, невероятного плача, которому невозможно не верить, он оказался полностью сбит с толку: ведь она так плачет, так горестно, неостановимо, даже холодной водой в лицо этот ее плач не унять. Что, черт возьми, происходит? О чем это она?
И почему ей надо плакать на груди именно у него? Все, чего он хотел, – это просто немного развлечься, провести ночь с компанейской телкой, которая симпатичнее и моложе других, и о чем же тут так рыдать и плакать?
Теперь, через семь лет в Сан-Франциско, она опять плачет точно так же, потому что посреди их забав он обманул ее, сломал тот ход игры, который был ей понятен, и этим вновь вызвал тот же плач.