Дело, таким образом, не в самой по себе цели (кто же против «реального счастья реального человека»), а в том, во-первых, что под реальным понимается человек, по сути, ущербный, лишенный метафизического измерения и — соответственно счастье его мыслится усеченным, сугубо внешним, материальным, и, во-вторых, в том, что принимается жесткий, безапелляционный, «единственно верный», курс на построение подобного счастья без учета того, сколь сильно сносит к низшему река жизни. Маркс, например, когда-то решительно утверждал, что «упразднение религии как иллюзорного счастья народа есть требование его действительного счастья». Опыт нашей страны показал обратное: упразднение духовных устремлений, христианских идеалов привело к иллюзорному счастью — и земля не родит, и нравственность гибнет, и наука из необходимого подспорья становится опасной и античеловечной. То, что предлагал Маркс, на деле есть не действительный, а иллюзорный реализм. Ориентация на недостижимую высоту идеалов христианской культуры есть реальный идеализм, прямо отвечающий не только духу, но и механике живого жизненного движения. И вовсе неслучайно поэтому мы, принеся столько жертв, затратив столько усилий, получили в итоге не «человека реального», сознательно, планомерно (в том числе с помощью марксистской психологии) формируемого, а «человека советского».[25]
Из сказанного можно, в частности, сделать вывод о том, что поставленная обществом (человеком) в качестве конечной сознательная цель общественного (личного) бытия, по сути, обычно невыполнима в первоначальной, задумываемой форме и видимые нами социально-политические (социально-психологические) воплощения есть на деле следствия определенного рода смещений, направление которых очевидно — от высшего к низшему. Цель тем самым не должна быть равной сама себе, но для достижения реального и возможного надо стремиться к идеальному и невозможному.
Если говорить об истории нашей отечественной науки, то названные в книге (равно как и очень многие, оставшиеся за ее пределами, неназванные в ней) особенности марксистского представления о человеке могли быть менее ощущаемыми в области изучения частных психических процессов, но там, где дело касалось высших проявлений, интегративных выводов, проблем сознания и личности, их влияние сразу становилось жестким и императивным. На этом фоне еще более яркими и славными должны казаться достижения психологии советского периода. Они несомненны, но, приглядевшись к ним, нетрудно убедиться, что в большинстве своем они возникли не благодаря, а вопреки «борьбе коммунистической партии». Впрочем, думаю, предыдущие главы уже убедили в этом читателя. Можно только склонить голову перед классиками отечественной психологии, которые в этой ситуации, в этих условиях оставили наследие, которым мы можем по праву гордиться и на которое можем опереться в наших сегодняшних поисках.
2. Западнический путь
Перейдем теперь к другой линии развития психологии, условно названной нами западнической, которая, как уже было отмечено, переживает сейчас наибольший подъем.
Если взглянуть на происшедшее в XX веке с нашей страной глазами отстраненного ученого, то вполне можно воспринять это как некий эксперимент, в котором человек, общество, его институты подверглись длительному воздействию материализма последовательно марксистского толка. Эксперимент отвечал требованиям науки, в нем можно четко выделить варьирование переменных, условий, режимов функционирования испытываемых объектов. Было в нем выполнено требование исключения, вернее, сведения до предельно возможного минимума внешних помех, чуждых влияний. Так, для заслона от внешнего мира и создания особой, изолированной внутрилабораторной обстановки кремлевскими экспериментаторами был воздвигнут «железный занавес», который, среди прочего, перерезал взаимосвязанную мировую науку и, в частности, взаимосвязанную мировую психологию на два качественно иных раздела — западный и советский, капиталистический и социалистический.
Ныне завеса рухнула и мы, естественно, потянулись к общению, которого были лишены десятилетиями, к ассимиляции накопленного за это время Западом опыта. Но прежде чем проигрывать и повторять чужие ходы, необходимо проанализировать их суть, увидеть не только внешние моменты и успехи, но те глубинные уроки и предостережения, которые вытекают из отнюдь не простого и тоже во многом драматического западного пути или — если продолжить аналогию — западного эксперимента развития психологии в различных условиях и режимах функционирования капиталистического мира в XX веке.
Принято выделять три основные школы или — используя термин Абрахама Маслоу — силы в западной психологии XX века: бихевиоризм, психоанализ, гуманистическую ориентацию. Кратко взглянем на них под углом интересующей нас проблемы человека.
Первая сила — бихевиоризм — имеет достаточно глубокие российские корни. Уже упоминалось в первой главе о журнале В. М. Бехтерева «Объективная психология» (1907–1912), который оказал влияние на формирование бихевиоризма; теория психологии Бехтерева, названная им рефлексологией также, по сути, есть бихевиоризм. Что же касается И. П. Павлова и его исследований, то он рассматривается всеми как признанный предтеча бихевиоризма. В России XX века это направление психологической мысли не получило раскрытия по той же причине, по которой не раскрылись и другие направления — в тридцатые годы свободное развитие психологии было остановлено.
Философским основанием бихевиоризма (или иначе — поведенческой психологии) служил позитивизм, эмпиризм, доведенный до своего логического конца: рассмотрения человека как объекта — такого же, как любой другой объект научного исследования. Приоритет поэтому отдавался только видимым и регистрируемым фактам поведения и попервоначалу все сводилось к формуле «стимул — реакция». Мы можем наблюдать, регистрировать стимул, и затем реакцию на него; все же остальное, все, что происходит в сознании, личности, мотивационной сфере мы наблюдать не можем, это «черный ящик», который объективная наука не должна принимать во внимание.
Правда, таков был лишь первоначальный манифест. В дальнейшем, как обычно, резкость первых заявлений была значительно смягчена, и «сознание» стало возвращаться в поведенческую психологию, но в крайне усеченном и сугубо механистическом виде под названием «промежуточных переменных», т. е. некоторых образований, которые встают на пути между стимулом и реакцией и которые необходимо все же учитывать, чтобы верно прогнозировать реакцию.
Так или иначе, бихевиоризм был и остается последовательным воплощением позитивистских тенденций, установившихся к началу XX века, наиболее прямым следствием упований физиологической психологии. Понятно также, что бихевиоризм есть последовательный материализм, отрицание сакральности и тайны человеческой личности. Человек, — писал Уотсон, — «представляет собой животное, отличающееся словесным поведением».[26] И хотя более позднему последователю бихевиоризма такое определение могло бы показаться излишне резким, общий принцип подхода остался, в основном, неизменным. Образованный мир был, например, шокирован вышедшей в семидесятых годах книгой Б. Скиннера «По ту сторону свободы и достоинства», где принципы бихевиоризма были так применены к анализу общества и человека, что понятия свободы, достоинства, ответственности, морали предстали лишь как производные от системы стимулов, «подкрепи-тельных программ» и были оценены, в сущности, как «бесполезная тень в человеческой жизни».
Второй силой — по Маслоу — был психоанализ. Направление также не чуждое истории российской психологии и успешно развивавшееся у нас до 30-х годов. Общий подход был здесь как бы противоположным бихевиористскому. Если последний игнорировал сознание, считал его недоступным научному исследованию, то психоанализ, напротив, принялся за изучение сознания. Если бихевиоризм не отваживался строить какие-либо гипотезы о внутреннем мире личности, то психоанализ стал широко выдвигать такие гипотезы. Если бихевиоризм оперировал лишь объективно регистрируемыми фактами, то психоанализ стал активно вводить новые понятия, термины, умозрительные модели, очень часто не имеющие сколь-нибудь четкой предметной отнесенности и возможности объективной оценки. Начала строиться новая психологическая мифология. И Фрейд, как необыкновенно честный и острый исследователь, сознавал это, В письме к Эйнштейну он писал: «Вам может показаться, будто наша теория — это своего рода мифология и в настоящем случае даже неприятная мифология, но разве каждая наука, в конце концов, не приходит к подобной мифологии? Разве то же самое нельзя сказать о Вашей собственной науке?»