– А на каком языке написана книга?
– Не знаю, и никто не знает, можно только догадываться. В Лангедоке французский язык был не в ходу – ведь это язык захватчиков. Тогда говорили и писали на окситанском, иначе – провансальском языке. Но книга могла быть написана и по-латыни, и на одном из диалектов языка, который в будущем станет испанским…
– Это плохо – работа заметно усложнится.
– Но вы ведь не скажете мне «нет, это невозможно»? – быстро спросила Ольга.
– Не скажу. Сначала попробую поискать ключ к шифру, сделаю, что смогу.
– Слава богу, а то я боялась, что вы сразу откажетесь.
– Ну, у нас впереди ещё полно шансов упереться в тупик.
– Хорошо начинать работу, исполнившись здорового оптимизма, – улыбнулась Ольга.
– Лучше надеяться на малое, а получить больше, разве нет? Кстати, а в каком виде текст?
– Манускрипт написан на пергаменте какими-то значками. Это не иероглифы, не клинопись, они вообще ни на что не похожи. Максимум, что смогли сделать наши специалисты, это оцифровать текст. Они составили таблицу значков, провели частотный анализ и разработали что-то вроде шрифта. Так что мы будем работать не просто со сканами страниц. Пытались сопоставить эти значки с буквами известных языков, но ничего не получилось – значков гораздо больше, чем букв в любом языке.
– А если это иероглифы?
– Вряд ли в XIII веке в Лангедоке было известно иероглифическое письмо, – покачала головой Ольга.
– Если манускрипт написан зашифрованными иероглифами, наше дело совсем плохо, такой текст практически не поддаётся расшифровке.
– Судя по тому, как записаны знаки, это всё-таки не иероглифы, на страницах чётко просматриваются строки. Иероглифами так не писали. Да я вам завтра покажу. Или, если хотите, прямо сейчас, раз зашёл разговор.
– Нет, давайте всё-таки завтра, на свежую голову. А сейчас перед сном лучше немного погулять. Пойдёмте, я покажу вам канал.
Ольга накинула куртку, и мы вышли за калитку.
Стояли прозрачные подмосковные сумерки. Где-то далеко звучала музыка, слышен был только стук ударных. Кто-то из соседей, пользуясь последними светлыми минутами, звенел циркуляркой. Пахло шашлычным дымком, скошенной травой и сырыми опилками.
Я взял Ольгу под руку, и мы не спеша пошли по улице. Тротуаров не было – вдоль заборов тянулись давно нечищеные, заросшие канавы, а посредине – дорога, засыпанная утрамбованным гравием. Гравий лежал неровно, и кое-где на нём виднелись лужи. Уличные фонари в нашем посёлке были только на центральных улицах.
– Не догадался я фонарик прихватить, – с досадой сказал я, – обратно пойдём – темно будет.
– У меня зажигалка есть, – ответила Ольга, – на крайний случай сойдёт.
Улица закончилась заросшим кустами тупиком. Я раздвинул сырые ветки, и мы выбрались на берег.
– Где-то здесь была лавочка, – пробормотал я, – а, вот она. Садитесь, вроде сухо.
Лавочка была старая, отполированная многими поколениями подростков, которые приходили сюда целоваться.
– Странное ощущение, – тихо сказала Ольга, – как будто меня унесло на машине времени. Ещё утром я была во Франции, и вот, день ещё не закончен, а я в другой стране, как в другом мире. Канал, подмосковная дача, старая лавочка, а рядом человек, о существовании которого я ещё совсем недавно не подозревала… Всё-таки в самолётах есть что-то от злого волшебства. Я сижу здесь, в России, под Москвой, а душой я ещё во Франции, и мне тревожно… Вообще, не люблю и боюсь сумерек. В них скрыта какая-то неопределённость. День есть день, ночь есть ночь, а сумерки – время перехода. День ещё не умер, а ночь не родилась.
– «Вы замечали, – едете вы в поезде, спите, поезд останавливается, вы либо проснётесь от неприятного ощущения, либо во сне вас начинает томить. Это потому, что, когда вагон останавливается – во всём вашем теле происходит замедление скорости. Вы лежите в бегущем вагоне, и ваше сердце бьётся и ваши часы идут скорее, чем если бы вы лежали в не двигающемся вагоне. Разница неуловимая, потому что скорости очень малы. Иное дело – ваш перелёт…»
Ольга удивлённо повернулась ко мне:
– О чём вы?
– Это «Аэлита» Алексея Толстого, любимая книга, в детстве я выучил её чуть ли не наизусть.
– Любите Толстого?
– Люблю… Толстой – величайший мастер слова. Он владел им как никто. Ну, разве что ещё Паустовский. В детстве я даже пробовал подражать Алексею Толстому, сочинял рассказы. Когда писал, дыхание перехватывало от восторга, так это казалось здорово и талантливо. А когда закончил, перечитал, разорвал и сжёг на костре, а потом ночью плакал от досады и бессилия. Тогда мне казалось, что в голове столько важных мыслей, которые обязательно нужно записать… А сейчас я думаю: хорошо, что сжёг. Детская болезнь мальчика из хорошей семьи, который много читает. В какой-то момент тебе начинает казаться, что и ты можешь писать солидные, толстые книги в красивых переплётах. Этим нужно переболеть, ну, как ветрянкой.
– И вы больше не пытались писать?
– Ничего, кроме научных и технических текстов. Начальство ругается, говорит, что я пишу чрезмерно сухо и безлико, а я боюсь художественной резьбы по слову. С тех самых пор терпеть не могу архитектурные излишества в литературе, переболел.
По каналу прошёл ярко освещённый теплоход. Палубы были пусты, наверное, туристы сидели в ресторане, как раз было время ужина. За ним прошёл второй, и третий.
– В какой стороне Москва? – спросила Ольга.
– Там, – показал я влево.
– А почему все теплоходы идут в одну сторону?
– Канал узкий, два встречных судна бы не разошлись, поэтому расписание специально составляют так, чтобы теплоходы утром шли в Москву, а вечером – из Москвы. Завтра они уже будут в Угличе. Так удобнее туристам, а гравию и песку всё равно, когда их привезут в Москву.
– А куда можно доплыть по этому каналу?
– Если спуститься вниз по Волге, – в Каспийское море. Если повернуть у Казани, то по Каме можно подняться до Уфы, а у Волгограда через Цимлянское водохранилище можно попасть в Дон, а по нему – в Азовское море.
Ольга помолчала.
– Не знаю, что со мной. Вода между камнями журчит, сыростью пахнет, дымком и почему-то плакать хочется…
Мне стало неловко до озноба. После таких слов полагается обнять девушку за плечи, притянуть к себе и сказать что-нибудь мужественно-глупое, но мне этого решительно не хотелось, потому что было непонятно, как вести себя потом: то ли тащить Ольгу в постель, то ли делать вид, что ничего не произошло. Поэтому я сказал:
– Наверное, это потому, что вы вернулись в Россию, ну как в старый дом, в котором не были много лет, а это всегда грустно. Вот американец может жить где угодно, а русский должен жить в России. Плохо ему на чужбине.
– Вы так думаете? – холодновато спросила Ольга, слегка отстранившись. – Вы здесь, в России, не представляете себе, сколько русских рассеяно по свету. Многие вполне довольны жизнью и вовсе не торопятся на землю предков. Они вроде евреев, которые всем сердцем любят Израиль, но жить предпочитают в Штатах или Канаде.
– Русский писатель, навсегда покинувший Россию, уже не может написать ничего стоящего.
– А Набоков?
– Какой же он русский писатель? В эмиграции Набоков даже писал на английском.
– Хорошо, пусть. Но вот Гоголь десять лет прожил за границей.
– Гоголь знал, что обязательно вернётся, а это совсем другое дело! И Достоевский жил за границей, и Алексей Толстой, но они не перестали быть Достоевским и Толстым, потому что вернулись. Знаете, когда во время Перестройки стали печатать Бунина, Аверченко и Набокова я сначала обрадовался, а потом был страшно разочарован. Не печатали их эмигрантские вещи в СССР, и правильно делали. Неужто «Хроника окаянных дней» – это шедевр, достойный Бунина? Не ожидал от него такой чёрной, подсердечной злобы…
– Русские есть русские, – фыркнула Ольга, – даже ночью, сидя на лавочке в кустах с женщиной, они способны часами говорить о литературе. Ради бога, не обижайтесь, я просто пошутила. Пойдёмте, – она встала, застегнула молнию на курточке и зябко поёжилась, – от воды тянет сыростью, да и устала я после самолёта, вот засну сейчас здесь, придётся вам меня тащить на плече, потом разговоры пойдут…