— Все те, у кого хватает отваги ее делать.
Он заглянул мне в глаза, так глубоко, что я отвернулась.
— Элиза, — сказал он.
— Да.
Он смотрел на меня доброжелательно.
— Вы должны прийти к нам, поверьте мне. В одиночку ничего не добьешься. Десять лет вы будете бунтовать, а потом, в один прекрасный день, покоритесь. Кто знает? Перейдете в другой лагерь… Помните, я ругал вас однажды за ваше отношение к пареньку, который на ребордах?
— Мюстафа? Помню. Я не отметила допущенный им брак.
— Я называю это… материализмом.
— Это моя жизненная позиция.
— Ее необходимо пересмотреть. Поговорите как–нибудь с Арезки, с тем, который ставит зеркала.
Значит, он был не в курсе.
— Я уже говорила с ним. И не раз.
— Они с вашим братом сначала ладили, но недолго.
Гул голосов вокруг нас, пиво, свободное течение нашего разговора — все толкало меня открыться. Я удержалась в последнюю секунду. Я произнесла: «Послушайте…», и вдруг ощутила, что, узнав, он посмотрит на меня по–иному. Решит: ну вот, очередная постельная история. Кто попытается меня понять? Кто захочет? Он, я, мы все слишком скоро выносили свое суждение. Мы хватались за первое попавшееся объяснение, потому что так было проще, потому что этого требовал въевшийся в нас конформизм.
— Послушайте…
— Да.
— Послушайте, вы задержались из–за того, что провожали меня в Бисетр. Мне не хотелось бы…
— Действительно. Я должен идти. Жена не станет беспокоиться, но… Нужно, чтоб вы с ней познакомились. Она активистка, знаете… И помните, если у вас возникнет нужда во мне в связи с вашим братом…
Каверна — красивое слово, в звучании которого есть что–то колдовское. Каверна — лихорадка, кашель, кровь, рентген, харканье, бациллы, больница, температурный листок, анализы, пособие на лечение, исследования, диспансеризация, уколы — извилистый лабиринт, и на выходе из него: санаторий.
Люсьен оставался в Бисетре недолго. Он вернулся домой, и я дважды была у него. Первый раз он встретил меня нелюбезно, второй, казалось, был рад, хотя подле него был Анри, преувеличенно оптимистичный, как принято у постели больного. Санаторий Люсьену был нужен, но он никак не мог решиться. «Три месяца, — возражал Анри, — пустяк». — «Конечно, они тебе говорят три, а потом держат шесть». — «Ну и что? Будешь читать, передохнешь…» Анна безмолвствовала. Она надеялась, что Люсьен не уедет. Я злилась, думая: «паскуда, паскудная девка, это она его заразила. Бледная немочь, в ней гнездится болезнь. И мать ее от чахотки умерла».
— Энкур не так уж далеко, мы будем тебя навещать каждый месяц.
— Только не это, — запротестовал он, — избавьте меня!
Глаза его, ни на чем не останавливаясь, обегали комнату, скользили с предмета на предмет, потом начинали новый круг. Физическая слабость, безразличие, желание отделаться от нас, — он быстро уступил: «Ладно, поеду». Он прикрыл глаза, пошарил, как бы ища сигареты, которые были ему запрещены, и звонко хлопнул себя по ляжке:
— Вам играть, а мне — смотреть.
Он поселился в Энкуре 15 апреля. Этот вынужденный отъезд привел к чуду, о котором мечтал Арезки. Люсьен доверил мне свою комнату. Анна согласилась. Она перейдет в Дом Женщины, а я — вот отместка! — займу убежище, откуда меня изгнал ее приезд.
— Ей не по карману пятнадцать тысяч. Она не работает. Владей логовом, когда я выйду, освободишь.
Она унесла пластинки, электрофон и книги. Такова уж была эта жизнь, подобная джунглям: радости и удовольствия одних зиждились на горе других. Пока они обсуждали между собой практические детали, я ласкала взором стол, кровать, раму окна, из которого мы увидим, как окрасятся пурпуром синие холмы.
Жиль подошел к транспортеру справиться о Люсьене. Я пыталась быть краткой, сухой, сдержанной, но он заметил мое волнение. Он отослал меня к подходившей машине, а когда я вылезла из нее, с ним уже, оживленно жестикулируя, говорил Мюстафа, и я не остановилась. Немного позже, проходя мимо. Жиль бросил взгляд в мою сторону.
Двадцатое апреля выпало на воскресенье. Я торопила Анну, которой никак не удавалось закрыть чемодан, мешали туфли, каблуки упирались в непрочную крышку.
— Возьмите их в руки.
— Конечно. Вы правы.
Мне было стыдно своей сухости, наталкивавшейся на ее демонстративное смирение. У меня перед глазами вставало ее лицо, распухшее от слез, когда я застала ее врасплох первого января. Сегодня вечером, подумала я, оно опять будет таким. Я представляла ее себе в моей клетушке, пьяную от рыданий, приглушаемых подушкой.
Перед отъездом Люсьен отвел меня в сторону.
— Если можешь, помоги ей вначале. Анри попытается что–нибудь найти для нее. Не оставляй ее одну. Я в долгу не останусь, когда выйду. Говорят, они там учат выздоравливающих разным ремеслам.
Но я была не в силах пожертвовать этим первым воскресеньем. Вот уже два дня я жила предвкушением прихода Арезки и той полной свободы, которую дают четыре стены…
Он сказал мне: «Я позвоню тебе, здорово, что теперь можно говорить с тобой по телефону. И скажу, приду или нет. У нас в районе большие потери, очень большие. Пятнадцать арестов. Все руководство».
После завтрака я легла, я видела, так делала Анна, я распустила волосы, чтоб походить на нее. Я немного почитала, постояла у окна и снова легла, чтоб обрести покой во сне. Арезки позвонил в полдень. «Нет, я не приду. Я ведь объяснил тебе. Сегодня выйти невозможно, я должен остаться здесь. Завтра. Завтра вечером, это уж точно».
Ждать пришлось до среды. Арезки входил в цех, шел прямо к конвейеру, крепко пожимал мне руку и оставался подле меня до самого звонка.
— Не волнуйся.
Он по лицу увидел, что я расстроена.
Наконец в среду он шепнул:
— На станции Крым в семь.
Я с легким сердцем взялась за свою планку и карандаш. Мюстафа работал, не открывая рта. Я спросила его, что случилось.
— Ничего.
Доба, проходя мимо, справился о Люсьене.
— Я пока ничего не знаю. Позвоню завтра, но легкие глубоко затронуты.
— Краска! Жалко, такой молодой.
У него под глазами набухли тяжелые красноватые мешки, из голоса исчезла обычная звонкость.
— Я что–то тоже не в форме. По утрам не могу подняться. Поскорей бы на пенсию!
Это говорили все. Все об этом вздыхали. Поскорей бы на пенсию!
— Хауа, ты в обиде на меня. Но кто должен сердиться? Я тебя просил, умолял, уедем к тебе. Мы бы жили с бабушкой. Вчера я еще мог, я был свободен… почти свободен. В подпольной борьбе, знаешь как, ты все и ты никто, и снова становишься кем–то… Подумай, пятнадцать братьев арестовано, весь квартал дезорганизован, но ничего. Война скоро кончится. Ты моя Хауа, сегодня вечером я свободен. Будет немножко трудней, чем раньше, знаешь, но мы своего добьемся. Ты согласна, правда?
Что означало Хауа?
— Значит, мы будем видеться реже?
— Немного реже, да. Но зато подолгу, теперь ведь есть комната.
Когда мы добрались до Сен — Дени и обошли лавочки на площади, чтоб купить еды на ужин, его оживление угасло. Перед дверью гостиницы я шепнула:
— Пройдем потихоньку, они меня еще мало знают.
Но нам навстречу попался управляющий, спускавшийся по лестнице. Захлопнув дверь, Арезки положил на стол хлеб и фрукты. Глядя на кровать, он вздохнул, сел, закурил.
Потом притянул меня к себе.
— Хауа, прошу тебя, спустись за вином. Сегодня мне необходимо выпить. Ладно?
Ужин затянулся. Арезки снова повеселел. Он надеялся, что сможет приходить ко мне два, три раза в неделю.
— И нужно, чтоб ты ушла с завода. Но придется обождать.
Я болтала, не закрывая рта. Арезки с недопитым стаканом устроился на кровати.
— Оставь все это, не возись с посудой… Иди ко мне.
Я познала наслаждение даровать наслаждение. Мы оставили окно приоткрытым, и ночной воздух разбудил нас.
— Зажги свет, — попросил Арезки.
Он задумчиво курил. Мне вдруг показалось, что это не мы, а Люсьен и Анна, позы которой я принимала. Мы разговаривали до рассвета, пока не задремали снова.