Литмир - Электронная Библиотека

— Стащи–ка это с него, бывает, они там прячут разные разности!

Он прижал отверстие автомата к животу Арезки. Второй кончиками пальцев потянул за резинку и спустил трусы.

— Как ты был одет, когда приехал во Францию? В тюрбане небось ходил? А под ним вши? Неплохо тебе здесь: ешь, покупаешь красивые рубашки, нравишься женщинам. Держи свои штаны, и желаю повеселиться.

Они вышли. Я смотрела на улицу, где мало–помалу загорались окна. Парижская казба [10] возвращалась к жизни. Я не отрывала глаз от туч, бежавших по небу. Предстояло самое трудное: посмотреть на Арезки. Наконец я обернулась. Сидя на кровати, он пил воду.

— Сейчас пойдешь домой, — сказал он сухо.

— Да, сейчас пойду. Я тоже хочу пить, — сказала я.

— Налей себе.

Я подошла к нему. Какие найти слова? Мне хотелось бы знать его язык. Я встала на колени. У меня кружилась голова. Его руки лежали ладонями на фиолетовых цветах покрывала. Как два цветка. Блестящая бронза сжатых лепестков, раскрытые — матово–розовы. Я неловко взяла его руки в свои. Жесты любви были мне непривычны. Я наклонилась и поцеловала ладонь, теплую и мясистую, как грудь. Арезки не отнял рук. Я снова стала целовать его руки, уже не сдерживаясь, опьяненная запахом влажной кожи и сигареты, я кусала, целовала, кусала опять, я ласкала их языком. Арезки произнес слово, которого я не поняла. Я прижала его ладони к своему лицу.

— Иди домой, — повторил он, — тебе нужно идти домой.

— Что случилось, Люсьен? Мне передали, что ты дважды приходил ко мне.

— А тебя не было. И никто не знал, когда ты вернешься. С тобой хотел повидаться Анри. Для своего «очерка», ты ж понимаешь… Он проводит широкий опрос, и в его планы входит расспросить тебя. Тебя и… Арезки.

— Да, я вернулась довольно поздно. Я рада, что повидала тебя. Бабушка прислала письмо. Благодарит за рождественскую посылку. У нее была Мари — Луиза. Она живет у сестры, но не ладит с ней. Вот уж скоро год, как ты уехал, об остальном можешь легко догадаться.

Он утвердительно кивнул.

— Представляю. Но сейчас мне необходимо разрешить более насущные проблемы. Я много должен. Должен много денег.

— Потряси Анри!

Он пожал плечами и смерил меня взглядом.

— Анри не филантроп. Это будущий великий социолог. Он следит, как я иду ко дну, тщательно записывая все детали агонии. К тому же, как тебе отлично известно, он за то, чтоб перевернуть вверх дном все разом, а не за спасение утопающих в индивидуальном порядке. В чем я, впрочем, с ним согласен… Анри, Анри, — повторил он, уходя.

Я хотела догнать его. Но побоялась иронического взгляда, выкрика. Он убивал любой порыв. Даже в его физическом облике появилось нечто отталкивающее: что–то животное проступило в юношеских чертах лица, в жадном взгляде, в нервозности слишком подвижного рта. Поднимаясь по лестнице, я спрашивала себя, преображается ли это лицо, когда Люсьен охвачен желанием, испытывает ли он подле Анны «минуты нежности», как она писала, или их любовь не знает ничего, кроме перехваченного страстью дыхания.

Но я была еще настолько во власти случившегося прошлой ночью, что не могла думать ни о чем, кроме себя самой. Одни понимают любовь так, другие — иначе, тут не решишь, кто прав. Любовь Люсьена и Анны представлялась мне долгим стоном, яростной схваткой, взаимным истреблением и воскрешением, безумной игрой, которая их обособляла, осуждала на одиночество. Летучий корабль, никогда не пристающий к берегу. Я не пыталась выразить словами чувство, бросавшее меня к Арезки. Он мне не говорил: «Я тебя люблю», и я не говорила: «Я его люблю». Арезки существует. Арезки есть. Как некогда был Люсьен.

Три дня Арезки избегал меня. Но я не переживала. Я знала, должно пройти время — и тогда мы снова сможем свободно говорить о другом, не вспоминая о случившемся.

Мюстафа исподтишка наблюдал за мной, не вступая в разговор, и поскольку с Мадьяром он был в ссоре, иногда печально вздыхал. Приходили Добб с наладчиком, проверяли обивку. Они о чем–то расспрашивали меня, добродушно подшучивая, я воспряла духом и охотно отвечала им. Меня радовало, что я не оказалась в полной изоляции.

На станции Крым! Он сказал: на станции Крым, в семь часов…

Мы бредем по самым тихим улицам, по границам проклятого прямоугольника, в центре которого — Гут-д’Ор. Мы шагаем, осторожно обмениваясь словами, он решается первым:

— Ты испугалась?

— Да, за тебя.

Но это ложь. Я вру. Я испугалась, и сейчас, говоря об этом, я все еще испытываю страх. Ты, Люсьен, говорил: «Полиция… подумаешь!» Но я говорю: «Я испугалась». Никогда понятие силы не было для меня чем–то конкретным. Теперь это слово одето в темное, затянуто в гетры, перепоясано ремнями. У него широкие плечи, мощные руки, большие автоматы. Нет никого сильней полиции.

Мы заходим в одно кафе, в другое. Мы шагаем, разговариваем, поворачиваем, переходим на другую сторону.

— Поужинаем вместе, тут есть ресторан. Вернее, забегаловка, зато брат хозяина женат на моей сестре.

Знакомство: «Это — Элиза». У мужчины крупные, узловатые руки, длинное лицо, расчерченное, как домашний пирог, клетками морщин. Он вытягивает откуда–то из недр столик и обильно кормит нас. Мы не можем ни прикоснуться друг к другу, ни улыбнуться, но то, что мы вместе, действует умиротворяюще. Любопытные физиономии глядят на нас. Арезки сидит лицом к двери: когда она отворяется, я оборачиваюсь. Он просит меня не оборачиваться. Я говорю, что тревожусь о Люсьене. Но терзания Люсьена его не волнуют. Я излагаю ему бабушкино письмо, несчастная женщина плачет, что боится умереть в богадельне.

Он слушает.

— А если нам уехать туда? Будем жить вместе. Ты ее заберешь. Я буду работать. Я полюблю ее, она меня полюбит.

Я не говорю, что далеко не убеждена в этом. Араб… Пугало для бабушки.

— Разве ты можешь уехать отсюда? Разве ты свободен? Ты, вероятно, должен вести важную работу в Париже, на тебя возложена ответственность?

Он наклоняется и шепчет:

— Рискуя разочаровать тебя, признаюсь, что я не более как рядовой. Все можно уладить. Пользу можно приносить повсюду. Что скажешь?

Я не говорю ничего. Меня раздирают сомнения.

Мы с братом оказываемся вместе в хвосте, поджидающем автобус в шесть сорок. Он издали кивает мне. Мари — Луиза прислала мне через бабушку письмо. Но в этот чистый, утренний час я не стану ни о чем ему говорить.

Мелькают площади. Автобус замедляет ход, зажатый потоком машин, выезжающих из Венсенского леса. Я протираю запотевшее стекло, к которому меня прижали. Над стадионом Шарон занимается день. В расползающемся тумане мелькают синие костюмы парней, которые бегут по сырой дорожке. День занимается, их рты вдыхают чистый воздух, через все поры проникает радость нового утра. Напряженные мышцы, широкий шаг, они бегут, пока автобус мчится к мосту Насьональ. Солнце выплывает из–за вагонов, скопившихся в парке. День занимается над воротами Шуази, и другие парни бегут к раздевалкам, где они облекаются в синие замасленные спецовки.

Диди рассказывала в раздевалке, что в воскресенье была в Париже.

— Танцевала в зале Ваграм.

Некоторые слыхали о Ваграме. Большинство никогда не выходило за пределы своего района. Они не знали своего города, ничего не знали о Париже. Толстуха, помощница кладовщика, сказала:

— А я вот уже пятнадцать лет не бывала дальше площади Италии.

Я хорошо знала, как незаметно проходит жизнь, когда пассивно отдаешься ее ходу. Но здесь, в Париже, со всеми его легендами о красном поясе и баррикадах, у меня возник вопрос: почему, отчего? Труд, усталость, нехватка времени. Но дело было не только в этом. Жизнь была придавлена возмутительной инертностью, едва ли не наследственной, каким–то стадным инстинктом. Досуг проводили в ближнем кино, в бистро на углу. Выбраться в люди значило иметь, владеть, приобрести мебель, машину, лет через двадцать — домик. Жизнь начиналась только после этого, человек ощущал себя равноправным членом общества.

38
{"b":"550200","o":1}