Он показал мне лестницу, которая вела в санитарную часть, и пошел дальше, в контору.
Комната была небольшая, светлая, хорошо натопленная. Перед газовой плиткой сидела старая женщина в белом халате.
— Что случилось? — спросила она.
— Мне нехорошо, тошнит.
— Вы беременны?
— Я возмущенно ответила, что нет.
— Сядьте.
Она мягко взяла мое запястье, потом вернулась к плитке, взяла чайник, выбрала стакан на полке, поставила его на стол передо мной. Я увидела, что на ней домашние туфли, обшитые мехом.
— Возьмите, деточка. Пейте не торопясь.
Это был какой–то отвар. Я наслаждалась минутой. Здесь, в чистом, теплом, залитом солнцем медпункте, где находились обычные вещи — чайник, от которого поднималась спиралька пара, мойка, выложенная белыми плитками, стаканы, — нечеловеческие масштабы цеха, с его конвейером, металлическими стойками, запахом разогретого бензина, показались мне особенно ужасными. «Нет, я не останусь; еще пять дней, получка, — и я уезжаю».
Старая женщина взглянула на часы.
— Я подписываю ваш талон, деточка. Когда почувствуете себя лучше, пойдете.
Я тихонько пила отвар, дуя на него. Пальцы согрелись от стакана. Зазвонил телефон. Сестра подошла к аппарату, висевшему на стене. Пока она говорила, ее рука нащупала шпильку в прическе, вытащила, почесала в ухе. Бабушка часто так делала.
Куда–то отступили тепло, свет, кафель. Мои лживые послания, ее письма, написанные под диктовку кем–нибудь из больных, обвинения, проклятия и под конец просьба: «Возьми меня!» Я отвечала: «Наберись терпения, я здесь зарабатываю деньги. По возвращении сделаю ремонт и куплю тебе приемник».
Кто–то постучал в дверь. Она положила трубку и крикнула: «Войдите».
— Опять ты, — сказала она вошедшему.
Он был низкоросл, смугл, с вьющимися волосами.
— Что скажешь?
— Горло, — сказал мужчина.
— Конечно. Сядь. И поосторожнее с моими флаконами.
Я встала, поблагодарила и вышла.
Крикуны были заняты. Они заметили меня слишком поздно. Их вопли долетели до меня приглушенными, я отошла уже далеко.
— Вам плохо? — спросил Мюстафа, увидев меня.
— Уже лучше.
— Что? — сказал он, стараясь расслышать.
— Уже лучше! — прокричала я.
Наладчик, проходивший мимо, окинул меня суровым взглядом. Я вскарабкалась на конвейер. Бернье заметил меня и подошел за талоном.
— Пришли в себя?
Я кивнула. Мне в самом деле стало лучше. Мое рабочее место, мой, привычный, квадратик вселенной, успокоительное ощущение своей норы, крова, убежища.
Около десяти часов Бернье произвел перестановку. Пришел приятель Мюстафы, и Бернье подозвал рабочего, который закреплял зеркала. Это был иностранец. Мюстафа называл его «мажир». Доба сказал мне: «венгр», а Жиль уточнил: «мадьяр». Он не говорил по–французски и работал безмолвно, с каким–то остервенением перескакивая с машины на машину. Вообразив одиночество этого человека, лишенного каких бы то ни было контактов с окружающими, даже того грубого, но реального общения, которое возникает, когда мужчины перебрасываются ругательствами, я сочла свое положение привилегированным.
Бернье заглянул в машину, где была я.
— Резки! — позвал он.
Он схватил меня за руку и крикнул прямо в ухо:
— Теперь он будет устанавливать зеркала.
Он засмеялся. Он походил на жизнерадостного поросенка.
— Резки, — закричал он, — берегись, она все замечает.
— За сколько минут она все замечает? — холодно спросил тот.
Бернье отпустил мою руку и вылез. Алжирец быстро закрепил болты и, не глядя на меня, вышел из машины. Все утро я наблюдала за ним. Он работал споро и хорошо. Мы ни разу не оказались вместе. Он опередил меня, и я тщетно искала его глазами. Мюстафа валандался, пропускал машину, бежал, ругаясь, вверх по конвейеру. Иногда он делал мне знак и, настигая машину, устанавливал за несколько секунд свой уплотнитель.
Я доверилась его стремительности и ничего не отмечала. Столкнувшись с ним в одной из машин, я спросила, который час. Он положил свой молоток и показал мне десять растопыренных пальцев, потом еще два пальца. Полдень. Еще полчаса. Поставив свой ящик под панель приборов, Мюстафа блаженно курил. Это было запрещено. Он прикрыл глаза. Я подошла к нему.
— Ваш приятель отлично работает.
— Арезки? — спросил он сонным голосом.
— Его зовут Арезки? Мне послышалось Резки.
— Это одно и то же.
Он затянулся.
— Ступайте, — сказал он мне, — премию потеряете.
Я побежала к следующей машине. Я выходила из нее, когда пришел Арезки в поисках бачка с бензином, чтоб отчистить руки. Он взял большой комок стекловаты, скрутил из него тампон и передал соседу.
— Приятного аппетита, — сказал, подойдя ко мне, Мюстафа.
Аппетит у меня хороший. Я ем в раздевалке, где из единственного крана по капле сочится вода. Иногда, не дождавшись очереди, я ем, не моя рук. И падаю на скамью. Поем и лягу, скрутив пальто вместо подушки под головой. Тело отдыхает, какое блаженство!
После обеда ко мне подошел Жиль. Приятно было смотреть на его лицо активиста из рабочего предместья, решительное, твердое, ясное. Его прямой взгляд видел вас насквозь. Он незаметно сделал мне знак, мы отошли в сторону.
— Что случилось, мадемуазель Летелье? На одиннадцати машинах отсутствуют реборды, а вы ничего не отметили. Так, ступайте, — сказал он, подталкивая меня к подходившей машине. — Быстро проверьте и скажите мне результат.
Я вскарабкалась и машинально оглядела машину. Неполадки улетучивались при моем приближении, но стоило мне отвернуться, возникали вновь. Большими дрожащими буквами я написала сама не знаю что.
— Сегодня утром я брала талон в медпункт.
— Да, знаю, но вас подменял Бернье. Нет, это случилось позже, перед обеденным перерывом.
Я молчала. Взгляд его не был сердитым. Приближалась следующая машина.
— Ступайте.
Я проверила, и когда я спустилась, он продолжал:
— Послушайте, мадемуазель Летелье, вы находитесь здесь, чтоб контролировать ИХ работу.
Он сделал ударение на ИХ.
— Они здесь, чтоб эту работу делать. Я с удовольствием побеседовал бы с вами, как я беседовал с вашим братом. К сожалению, это невозможно. Ступайте.
Я влезла, проверила, спустилась.
— Здесь не поговоришь. А вечерами я занят, у меня другие дела. Ступайте.
Осматривая машину, я думала, что с Жилем можно поговорить в перерыве. И предложила ему, спустившись. Он покачал головой и сказал нет, Люсьен объяснит мне почему.
— Ну, не беда, — сказал он.
И пожелал мне не падать духом.
— Но делайте вашу работу как следует, — добавил он. — Я знаю, это нелегко, я против теперешнего ускоренного ритма. Существуют средства, чтоб кое–что изменить. Вы понимаете меня?
Он отошел от меня и подозвал Мюстафу. Я влезла в машину, из которой тот только что вышел. Там был Арезки. Он поглядел на меня с предельным безразличием.
На душе становилось горько, холодно, тоскливо от этих обрывающихся контактов, от случайных фраз, мертворожденных симпатий. Приданы конвейеру, как инструменты. Мы всего лишь — инструменты.
Я собралась вылезти. Мюстафа меня остановил. У него был недовольный вид.
— Зря не отмечаете, если я чего не сделал. Потом мастер вас отчитает и может уволить. А мне все равно. Отмечайте! — Он сделал рукой жест, точно писал.
Арезки обернулся. Он что–то спросил, и Мюстафа, отчаянно жестикулируя, стал объяснять ему. Я оставила их.
Несмотря на усталость, я работала старательно. Но выговор Жиля жег меня. Как и Мюстафа, он считал, что я поддалась жалости, и оба они остались недовольны. А что делать? Быть жесткой, как Доба?
«Я должна повидать Люсьена, поговорить с ним. Я все ему расскажу. Об усталости, о шуме, отгораживающем нас друг от друга, о грязи, забивающейся между пальцев, и о том, что я уже не даю себе труда ее отчистить, о стыдливости, которая сходит, как сухая кожа».
— Берегись! — закричал кто–то над ухом.