— С тобой спорить невозможно. Ты, кроме своих рабочих, ничего не хочешь видеть, — закончил Анри. И повернулся ко мне:
— Как Париж, Элиза?
Мы обменялись банальностями. Как все это было далеко от вечеров в нашем доме, пропахшем супом и чесночным соусом, куда доносился уличный гам. Что же ушло? Я по–прежнему была здесь, Мари — Луизу сменила Анна. Но, главное, миновала пора желаний. Мы вступили в жизнь, мы стали ее «участниками», как выражался Анри. Мы вышли на сцену.
Брат все же оттаял. Они с Анри вышли погулять вдвоем, как в былые времена, но я догадывалась, что спор их продолжался и на улице.
— Что вы думаете об Анри?
— Много всякого разного.
Волосы наполовину скрывали лицо Анны. Она сознавала собственную красоту. И это вызывало во мне зависть.
— Ох, — вздохнула я, — пойду лягу. Уже десять. Немного мне осталось поспать. И как только Люсьен выдерживает?
Она улыбнулась. Меня злила эта обдуманная манера уклоняться от разговора. «Скрытная, хитрая, лживая, фальшивая, фальшивая».
Я представила себе Анну, с ее длинными волосами, на конвейере. Понравилась ли бы она Мюстафе? У меня тоже были длинные волосы.
Мне бы хотелось, чтоб это стало известно Мюстафе, тощей, колючей обезьянке, спросившей меня:
«А почему у вас такой длинный халат?»
Мелькание горизонта между голов и поднятых воротников. Сквозь стекла автобуса слежу за тем, как рассеивается туман.
Пятьдесят минут бегства из реального мира.
На пятьдесят минут я во власти фраз, образов, слов, книг, прочитанных еще в школе. Их исторгали из моей памяти просвет неба, полоса тумана. На пятьдесят минут я вырывалась. Настоящая жизнь, ловлю тебя на слове, брат! Пятьдесят минут покоя, который только грезится. Тягостное пробуждение у ворот Шуази. Запах завода задолго до того, как входишь внутрь. Три минуты в раздевалке, долгие часы у цепи конвейера. Цепь, вот точное слово… Прикованы к своим местам. Сцеплены взаимной зависимостью. Но до братства еще далеко. Мне грезится осень, охота, обезумевшие псы. Люсьен презрительно называет это «литературщиной». Но ведь у него есть Анна: среди смазки и мазута, краски, замешанной на асфальтовом лаке, и вонючего пота для него брезжит надежда, воплощенная в любви… Несколько месяцев назад и у меня была надежда — бог. Здесь я ищу его, — значит, потеряла. Сближение с людьми удалило меня от него. Новые люди вошли в мое поле зрения, невидимый огонь взметнулся тысячами языков, и я полюбила людей.
Мюстафа насвистывал. Я боялась, что он не заметит моего укороченного халата и, главное, волос. Я подвязала их на затылке клетчатым пояском от халата. Мюстафа был задумчив. Он работал быстро, слишком быстро, я отметила уже три плохо прибитых реборды.
Я рассматривала задний пляж, когда кто–то влез в машину. Мюстафа испустил вопль восторга и бросил молоток. Мужчина, которого я видела со спины, присел возле него. Они поцеловались. Мюстафа смеялся, хлопал в ладоши. Машина увезла их, они болтали.
Что делать? Следовало ли ему напомнить, что работа не ждет? Должна ли я отметить: «не хватает реборды, не хватает…»?
Я подошла к рабочему, который устанавливал панели приборов. Дотронулась до его плеча. Он поднял голову и улыбнулся мне.
— Предупредите вашего товарища, — сказала я. — Он пропустил уже четыре машины. Мне бы не хотелось, чтоб у него были неприятности.
Он пожал плечами.
— Пусть. Он — лентяй.
Другой, работавший рядом, наклонился, прислушиваясь.
— Кто? — крикнул он моему собеседнику, тот ответил по–арабски, указывая на Мюстафу.
Рабочий положил инструмент и побежал к машине.
Я вернулась на свое место. Мало–помалу мои мышцы привыкали. Но по ночам мне все еще снился гигантский конвейер, по которому я карабкалась.
Мюстафа подошел ко мне.
— В чем дело?
— Я хотела вас предупредить, вы пропустили четыре машины.
— Не ваша забота.
Он был недоволен и знаком показал, чтоб я записала.
— Отметьте, и все тут.
Новенький подошел к нему. Я отвернулась, но чувствовала, что они говорят обо мне, и не смела двинуться.
Они отошли от дверцы. Я спустилась и несколько секунд не трогалась с места. Внезапно я ощутила жажду. Волнения, робость, насмешки Мюстафы — все вдруг слилось в этом первобытном желании. До перерыва оставалось около трех часов. Я привалилась к стене. Мюстафа как раз проходил мимо. Со своими ребордами, надетыми на шею, он был похож на заклинателя змей. Новенький держался рядом. Профиль у него был сухой, когда он говорил, под скулами обозначались впадины. Черное пламя горело под густыми бровями. Он улыбался, опираясь рукой о плечо Мюстафы.
Нужно выйти. Мне было нехорошо. Запах бензина подкатывал к моему рту, как клубы дыма. Я пропустила несколько машин. Как выйти? Я вспомнила о Доба. Он был где–то выше по конвейеру. Идя вдоль прохода, я увидела его, он натягивал пластик с помощью двух парней. Он заметил меня и удивился.
— Я больна, — сказала я. — Вы не замените меня на минутку?
Он глядел на меня округлившимися глазами.
— Вы бросили машины?
— Я больна.
— О–хо–хо!
Мне казалось, что все глядят на меня. Я испугалась. Здесь не так–то просто было заболеть. Это не было предусмотрено. Хорошо бы вернуться на свое место. Хорошо быть колесиком, которое никогда не выходит из строя. Но стоит пойти на перекос, ощущаешь свое тело, тяжесть в желудке, муть в голове…
— Деточка, — сказал Доба, стиснув мне Руку, — ступайте. Вы бледны как смерть. Придумают тоже, женщину — на конвейер! Будете идти мимо, предупредите бригадира. Он кого–нибудь поставит. А я, видите сами, не могу отойти. Слишком он быстро движется. Саид, — позвал он, — проводи ее к Бернье.
Бернье сидел на высоком табурете перед пюпитром, почти подпиравшим его подбородок. Одетый в слишком длинный халат, рукава которого были засучены, он казался хилым. Его лицо с вздернутым носом и глубоко спрятанными круглыми глазками было создано для улыбки. Он всегда выглядел довольным. Иногда он принимался орать во всю глотку, чтоб напомнить, что он начальство, рабочим, которые его в грош не ставили. Но его крики были похожими на жалобный лай и никого не пугали. Зато сам он просто дрожал, если к нему обращался Жиль.
— Так, — сказал он, когда я объяснила, — так, так.
Он раздумывал, как положено поступить.
— Ну, хорошо. Я дам вам талон на выход в санитарную часть. Вот. Четверть часа. Достаточно? Сейчас восемь пятьдесят, до девяти пятнадцати. И я, — добавил он печально, — сам заменю вас.
Он положил ручку. Он выводил готическими буквами плакатики: «ТОРМОЗА», — «СТЕКЛОВАТА», — «КНОПКИ № 2».
— А где санитарная часть? Объясните, пожалуйста.
— Надо перейти через улицу. Но…
Он слез со своего табурета и тщательно выбрал карандаш.
— Но выходить не надо, пройдете через цокольный этаж.
Я не знала цокольного этажа.
— Внизу разберетесь, — сказал он, раздосадованный.
В этот момент к пюпитру подошел приятель Мюстафы.
— Привет, Резки, — крикнул ему Бернье. — Вернулся, значит?
— Да, пойду снесу бумаги на медицинскую проверку.
— Вот как, проводи ее тогда в санитарную часть, — обрадовался Бернье.
Я взяла талон, который он мне протянул, и пошла за человеком, именовавшимся Резки. Когда мы подошли к двери, нас встретили улюлюканьем.
— У-у, у-у, — вопили мужчины.
Резки остановился и подошел к группе негров и алжирцев, встретившей нас столь шумно. Я сделала несколько шагов вперед и поравнялась с моим провожатым. Он что–то прокричал им по–своему и подтолкнул меня к двери. Когда она отделила нас от оглушительного грохота цеха, он сказал мне мягко: «Извините их». Потом добавил, как Люсьен:
— На заводе дичаешь.
Больше он не произнес ни слова и, казалось, забыл обо мне. Я следовала за ним по подземному ходу, связывающему две части завода.
— Вы давно здесь? — спросил он, когда мы выбрались наружу.
— Девять дней.