— Вот, бог наказал.
— При чем тут бог? — спросил я.
— Уйди, видеть тебя не могу.
…А через несколько дней я получил неожиданное письмо от сестры отца тети Маши, но не из Смоленска, где она жила, а из Томска. Она писала: «Нас эвакуировали. Жалко нашу милую Катю, но что теперь поделаешь… Моих тоже больше нет на свете, ни Андрея, ни Риммочки. И от дома ничего не осталось. Я была в саду и потому осталась жива. А зачем жива, и сама не знаю — лучше бы со всеми вместе. Приезжай ко мне. Будем как-нибудь. Ты один теперь родной…»
Несколько лет назад они побывали у нас в гостях. Когда это было? Кажется, в тридцать четвертом. Я перешел в пятый класс, а Риммочка училась уже на рабфаке. Единственная дочь тети Маши и Андрея Ивановича. Ничего не подозревая, она шалила и забавлялась со мной, как с ребенком, а я уже многое понимал и чувствовал. Однажды она прижала меня к себе, и я ощутил под ее тонкой кофточкой два упругих горячих холмика. После этого я мучился и ходил сам не свой. К счастью, они скоро уехали. Окончив рабфак, Риммочка училась в пединституте, затем год или два преподавала математику в школе. А Андрей Иванович на старости лет увлекся садом — выписывал книги и журналы, выводил какой-то новый сорт сливы. Позже я узнал, что на их дом упала бомба крупного калибра — Андрея Ивановича не нашли, а от Риммочки осталась голова и правая рука с тонким золотым колечком, украшенным маленьким зеленым изумрудом.
Тете Маше я пока ничего не ответил… Между прочим, война приближалась. Первая бомбежка. Первые военные пожары. Ночные бои истребителей в черном небе над городом, где, как шпаги, скрещиваются прожекторные лучи. И грохот зениток. Такой грохот, что человек стоит рядом, кричит — виден его раскрытый рот, а звука не слышно.
А мне было на все наплевать. Я словно окаменел. Делал, что делали все: рыл щели, тушил пожары, дежурил на чердаке, стоял в очереди за хлебом. Ждал только тетю Настю с семьей. Тогда еще ждал.
Пал Киев. В нашей квартире, в большой комнате поселились эвакуированные из Белой Церкви: молодая женщина Оксана, двое ее детей, Петя и Ваня, и старик отец. Третья, старшая, Аля, погибла еще в пути, когда немцы обстреляли с самолетов колонну беженцев.
Я жил теперь в маленькой комнате: в ней было одно окно, выходящее на Волгу, и дверь на балкон. Как-то старик пришел ко мне, оперся обеими руками о подоконник, долго смотрел на реку и острова.
— Это что же — Волга?
— Волга, — подтвердил я.
— Ничего особенного. А тоже песен всяких посочиняли… Великая да обильная. А что в ней великого?
Он со злобой, вопросительно смотрел на меня. Что я мог ему ответить? По-видимому, он был несколько не в себе. К счастью, пришла Оксана и увела старика. Через несколько минут она вернулась и положила передо мной довоенную фотографию своей семьи. Суровый, неулыбчивый муж (он сейчас на фронте), отец с мокрыми, причесанными на пробор волосами, а внизу, на низенькой скамейке, трое детей. Милей всех девочка с внимательными глазами и открытыми детскими коленками.
— Это Аля, — сказала Оксана.
И вдруг я заплакал. Сам не пойму, как получилось, что-то сорвалось внутри. Словно проснулся и сразу почувствовал боль всего, что творила война. Я и до сих пор не могу терпеть, когда что-то случается с детьми.
— Не надо, хлопчик, — испуганно заговорила Оксана. — Не надо. Я ж не знала, что нельзя показывать.
Шурочку я встречал теперь редко. Мы проходили мимо друг друга, как чужие. Впрочем, меня это мало трогало. Теперь меня занимала одна мысль. И эта мысль вытеснила все остальное. Конечно, в строй я не годился — в этом комиссия права. Но у меня созрел другой план, и о нем я подробно написал в своем заявлении военкому. Всем известно, что наши отдают города. И, судя по всему, еще будут отдавать. Так вот нужно меня оставить в таком обреченном городе, спрятать в каком-нибудь ничем не примечательном, но крепком здании, снабдить парой автоматов, хорошим запасом патронов, гранатами. Я бы залег в таком месте, чтобы знать, что именно здесь пройдут фашисты. До поры до времени я не подавал бы признаков жизни, а потом встретил бы их. Все дело в неожиданности. Нет, не мальчишество, а трезвый расчет. Одна жизнь против двадцати или тридцати.
Сперва я написал все это в заявлении, пошел к военкому. Я спросил, читал ли он мое заявление. Он посмотрел на меня сердито:
— Чего ты хочешь?
— Я там все написал.
Военком вспылил, даже портсигар в сердцах швырнул на стол. Почти закричал:
— Туго нам. Очень туго, но еще не дошли до того, чтобы калек на фронт брать… Не берем и брать не будем.
И махнул рукой, иди, мол, не путайся под ногами. Не до тебя…
На ощупь я нашел дверь, шатаясь, выбрался на улицу…
В первых числах июля зашел попрощаться Юрка Земцов. Уже в новой военной форме, пахнущей ремнем и сапогами.
— Жалко, что не вместе. Но не в этом суть. Ты-то ведь понимаешь, к чему идет дело? — и взглянул на меня хитро-прехитро.
— К мировой революции?
— Ну, конечно, — просиял Юрка.
Это была его любимая мысль.
— Только ты меня не провожай, — попросил он. — Ни к чему…
— Как хочешь.
— Ну, давай пять. Может, еще и встретимся.
Уехали на фронт и другие ребята из нашего класса и со стройки. Город становился чужим. Не к кому было пойти, не с кем поговорить. В эти дни я понял — никому я не нужен. К тому же в Липках встретил Раю Бахметьеву. Она катила впереди себя детскую колясочку. В колясочке два свертка — близнецы. Она кивнула мне радостно, присела рядом на скамейку. Мне показалось, что она мало изменилась — такая же тоненькая, хрупкая, словно фарфоровая. Но это на первый взгляд, а если приглядеться, она уже не походила на девочку. Главное, лицо — оно сильно поддалось времени: стало суше и холоднее. И глаза: в них уже не мелькала прежняя беспричинная веселость.
Жила она, вероятно, безбедно. Ее обтягивало необыкновенно красивое платье. В фасонах я ничего не понимаю, запомнилась материя — светло-желтый шелк, с осенними красно-коричневыми листьями клена. «Шурочке бы такое», — подумал я.
Рая пожала мою руку своими холодными пальцами.
— Я слышала, у тебя несчастье?
— Да.
Рая пососала эскимо и протянула мне.
— Хочешь? Откуси…
Я откусил. Рая замахала руками — около ее лица вилась пчела.
— Вот прицепилась, еще девчонок укусит.
Я спросил, как звать двойняшек. Она ответила. Я тотчас же забыл. Рая вздохнула.
— А Косте оставался всего месяц.
— Кто такой Костя? — спросил я.
— Как кто — муж. Он на флоте.
— Извини, забыл.
— Последний раз он писал из Риги… Ты знаешь, только о нем и думаю… На, возьми…
Она протянула остатки эскимо:
— Я больше не хочу. Доедай…
Я не отказался — в этом «доедай» было наше общее детство.
— Только о нем и думаю, — продолжала она. — Даже странно — ни отца, ни мать никогда так не любила. Сама себя не узнаю. Ты помнишь, какой я замуж выходила? Я и женщиной себя не чувствовала. Когда родился Витюля, я играла и забавлялась с ним, как с большой куклой. И уехал Костя во флот — сильно не переживала. А потом черт знает что… Еще, когда встречала… Как переродилась. На вокзале дичилась, а потом будто и не расставались…
— Значит, он приезжал?
— Конечно, в отпуск, — усмехнулась она и кивнула в сторону коляски. — Откуда бы они взялись?
Опять махнула рукой, отгоняя пчелу.
— Ах, Алеша, только бы он вернулся. Я б ему еще родила… Вам, мужчинам, непонятно это счастье… Я когда убедилась, что беременна, думала, с ума сойду от радости. Телеграмму Косте отправила. Работники почты, наверно, животы понадрывали, читая, что я там написала… А мне хоть бы что… Ни капли не стыдно.
Внезапно Рая стала серьезной.
— Алеша, а на флоте очень опасно?
— Везде опасно.
— Все-таки меньше, чем, например, в авиации. Правда ведь? Кругом броня…
— Ясное дело.
И вдруг Рая настороженно сощурила глаза:
— А ты почему не в армии?