Утром тетка Маланья спросила:
— Проводил?
— Проводил.
Она еще не умылась, не причесалась: была косматой, в скособоченной юбке, напоминала ведьму.
— Похвалялась — деньжат тебе оставила.
Алексей кивнул. Тетка Маланья прошлась по веранде, провела пальцем по крышке стола. Поднеся палец к самым глазам, посмотрела — нет ли пыли.
— Много ли оставила?
— Экономно жить — на две недели хватит.
Тетка Маланья вздохнула, поскребла под мышкой.
— Продукты на базаре кусаются, а ты без карточек.
— Как-нибудь проживу.
— Сухомяткой обойдешься или варить станешь?
— Мне все равно.
— От сухомятки — вред. Внесешь пай — на двоих стряпать стану.
Алексей сунул руку в карман.
— Сколько с меня?
— Смотря что стряпать. Если постное — одна цена, с мясом — другая.
Алексей подумал.
— Мамалыга — самое милое дело.
Тетка Маланья понимающе усмехнулась.
— Пожадничала Верка.
— Ничего подобного! Ей каждая копейка по́том и кровью достается.
Продолжая усмехаться, тетка Маланья сказала, подтянув юбку:
— Я, парень, про все, что на хуторе делается, с Татьяниных писем узнаю. Пока ты дрых, почтальонша еще одно принесла. Наследница справляется, с кем Верка приезжала. Твою личность описала — точь-в-точь.
Алексей мучительно покраснел. Тетка Маланья окинула его взглядом с головы до ног. В мутноватых глазах появилась враждебность.
— Шустрый ты, как я погляжу. И с Веркой поусердствовал, и с Татьяной не оплошал.
Алексей шумно вздохнул.
— То-то, — проворчала тетка Маланья и, волоча ноги, ушла.
Полчаса назад было солнечно, тепло, а сейчас собирался дождь: сквозь разноцветные стекла виднелись низкие будто почерненные дымом облака. Поднялся ветер. Оголенные ветки стучали в рамы, стекла тоненько позвякивали, словно жаловались на что-то. На душе было тревожно, грустно. Хотелось плюнуть на недомогание, купить билет и — к Верке. Но на перроне, прежде чем подняться на ступеньку вагона, она взяла с него слово не дурить и добавила: «Уговор, милок, дороже денег».
Полил дождь, смывая с разноцветных стекол пыль. Потолок на веранде был дырявый. Через несколько минут образовалось мокрое пятно и стало капать. Тетка Маланья принесла таз, поставила его под капель.
— В комнату ступай — простынешь.
— Мне не холодно.
Она уже умылась, расчесала волосы, сменила юбку и, кажется, хлебнула: дряблые щеки порозовели и смягчилось выражение глаз.
— Наследнице-то что написать?
Тетка Маланья смотрела пристально, словно хотела сама определить, о чем в действительности думает Алексей, потому что на собственном опыте убедилась: иногда говорят одно, а в мыслях держат другое. В Татьянином письме было такое смятение, такая горечь, что тетка Маланья, сама многократно обманутая, прониклась к ней состраданием. Как-никак Татьяна была единственной ниточкой, связывавшей ее с прошлым, в котором остались и девичьи мечты, и надежды, и многое-многое другое. Позабылись обиды, уже не так обостренно, как в былые годы, воспринималось бессердечие; время притупило, а то и вовсе стерло собственные грехи — те, что были, и те, что приписала ей молва. А молодость нет-нет да и всплывала перед старческим взором, тревожила сердце. Начать бы жизнь сызнова! Может быть, не было бы тогда растраченных понапрасну лет, не отвернулись бы от нее хуторяне, жила бы она не среди чужих людей, которых не понимала и не старалась понять. Вспоминая прошлое, она мечтала хоть одним глазком взглянуть перед смертью на родимый хутор. Ночами ей снилась привольная кубанская степь, нагретая солнцем заводь, где она, раздевшись догола, плескалась с бойкими, веселыми девками. Заплыв на стремнину, вскрикивала, попав в леденящий поток; колотя ногами воду, устремлялась назад; взвизгивала, присев по шейку, когда на берег высыпали молодые казаки, собирали в охапку исподницы, кофты, юбки, требовали, скалясь и балагуря, показаться им в чем мать родила. Было и боязно, и стыдно, но и радостно, потому что среди парней косил на нее карим глазом тот, кто в скорости стал мил дружком. Давно это было, еще до прежней войны. Затерялся след кареглазого казака. Может, сложил буйную головушку на гражданской войне, а может, тоскует о родной Кубани под чужим солнцем в далеких краях. Господи боже ты мой, даже не верится, что все это было! Сколько страданий перетерпели люди, сколько еще перетерпят. Муж ей хороший достался, хотя и седой. Да и она в ту пору уже не молоденькой была. Жила с ним — жаловаться грех, но все же не так, как могло быть с кареглазым мил дружком. До сих пор помнит она его руки, пахнувшие табачищем губы. Нет, она не жалеет о том, что произошло. Повалились вместе с ним в ноги отцу-матери: «Благословите!» Даже в смертный час вспомнится ей родительское «благословение»: за косы таскала мать, вожжами хлестал отец. Почти месяц взаперти сидела на хлебе и воде. Каждый день талдычили ей, что мил дружок — голь перекатная. После этого и пошла жизнь наперекосяк. Завидуют ей — денег много. Давно копить начала: то десятку в кубышку сунет, то сотню. Раньше гордилась — богатая. А теперь… Мил дружка не вернешь и счастья себе не купишь, хоть все до последней копейки выложи. Недавно весь капитал в сберкассу снесла и написала — Татьяне. Пусть хоть она попользуется. Да и память будет. Недолгая, но будет.
Тетка Маланья не сводила с Алексея взгляда, но он молчал.
— Твое дело, — пробормотала старуха.
Она больше ничего не сказала, да и не нужно было говорить: Алексей думал о Верке, и тоска о ней помимо воли отражалась на его лице.
Это уже потом — через несколько лет — он научится скрывать свои чувства, будет с беспристрастным выражением выслушивать нелепые рассуждения, поддакивать, называть белое черным, а черное — белым. Жизнь внесет в его слова и поступки коррективы, и он, возмущаясь и протестуя в душе, покорится, сделается, как говорят, шелковым.
Поначалу тетка Маланья хотела выгнать Алексея, но поразмыслила и решила: червонцы на улице не валяются. Если бы она отказала от места, то пришлось бы возвратить деньги, оставленные Веркой в оплату за комнату. Кроме того, парень хворал, и тетка Маланья, сама хворая, временами испытывала к нему жалость. Она не сомневалась: Татьяна устроит свою личную жизнь — кто-нибудь обязательно польстится на предназначенные ей деньги. Да и обличьем, судя по фотке, наследница была пригожей. Смущало другое: уж очень жалостливым было Татьянино письмо, такая боль-тоска заключалась в строчках, что хоть слезы лей. «Не в деньгах счастье», — снова подумала старуха и снова вспомнила кареглазого мил дружка. Захотелось помочь родственнице, но как поможешь, когда она согласная, а он — нет. Тетка Маланья решила положиться на божью волю, хотя в бога не верила.
Дождь кончился, выглянуло солнце. Алексей остался на веранде, а тетка Маланья поплелась на огород. Три грядки позади дома было смешно называть огородом, но она мысленно и вслух всегда говорила: «Мой огород». Кроме этих грядок тетка Маланья владела несколькими яблонями, сливами и хурмой, на которой еще доспевали плоды. Некоторые из них уже стали оранжево-красными, и старуха, большая любительница хурмы, сорвала самый спелый плод и, обтирая сок с подбородка, принялась с удовольствием уплетать чуть вяжущую мякоть. Хурма оказалась наивкуснейшей, солнышко пригревало, как весной. Умиротворенная этим тетка Маланья расчувствовалась, прикинула так и этак и неожиданно для себя решила пригласить наследницу в гости. Не откладывая дела в долгий ящик, пошла на почту, отбила, не поскупившись, длинную, полную намеков телеграмму.
Температура спала, голова была ясной. Доронин снял с полки нашумевший роман, который давно собирался прочитать, но вошел сын, по-хозяйски опустился на стул.
— Утром как вареный рак был, а сейчас нормально выглядишь.
Доронин выжидающе помолчал. Сын посмотрел на обложку.