— Ваша бабушка дали бы согласие, — утверждает Аннушка.
Потом мы идем домой — Аннушка гостит у меня два-три дня. Я перечитываю пожелтевшие письма Андрея Николаевича и понимаю: моя бабушка любила и ее любили, а это большое счастье, может быть, самое главное в жизни.
— Андрей Николаевич вашу бабушку за ум полюбили, — доносится до меня голос Аннушки, — за душевность, за веселость, за то, что оне совсем не походили на купчиху. Ваша бабушка все светские книжки читали, а Александр Макарыч бранился, заставлял над церковными сидеть. Ваша бабушка часто плакали втихомолку. А когда ваш дедушка помер, уже поздно было; Андрей Николаевич к тому времени на японской войне сгинул.
Я посматриваю на доставшуюся мне в наследство японскую вазу, перебираю старые письма и думаю: пройдет год, два, может быть, больше, и гроб с моим телом обязательно отвезут на Рогожское кладбище, где до революции хоронили лишь староверов, и опустят в черную, жирную землю на огороженном металлической изгородью участке, где нашли свой вечный покой мои многочисленные родственники, многих из которых я видел только тогда, когда была жива бабушка. И, возможно, мне, крещенному в православной церкви, суждено лежать в той могиле, где под тяжелым и мрачным старообрядческим крестом лежит она, Варвара Федоровна Сизова, потому что свободного места на нашем участке действительно почти не осталось, а доживающих свой век дальних родственников еще очень и очень много…