— Эля!
— Понимаешь, я не могу без этого, без этого самого. Не то чтобы я хвасталась, нет, и не стоит так уж пытаться отучать меня от этого! Конечно же, это болезнь!
(«Конечно же, это болезнь!» — она произнесла почти с гордостью.)
— Хуже всего то, что я прекрасно знаю, что изменилась бы, если бы хоть кто-то из них остался со мной — потому что, видишь ли, все они… и какая мне, казалось бы, разница?.. я не знаю, почему, но они потом всегда выкидывают меня, даже на глаза больше не показывайся, ты, лахудра, вот что они говорят, и я не понимаю, почему, мне кажется, я к ним всей душой, такая ласковая — на чем это я остановилась? ах да! в общем, я изменилась бы, если бы кто-то из них не бросил меня, но он должен все знать, понимаешь, он заранее должен был бы знать, какая я, должен, понимаешь?
— Но ведь ты же его нашла, у тебя есть Франк, с тобой же здесь Франк, он тебя любит, — воскликнул я, совершенно раздавленный таким подробным и жутким рассказом. Раздавленный и отупевший; довольно долго я уже вообще никак не реагировал. Опустошенность. Возможно, слегка прикрытая жалостью, возможно; но жалость эта напоминала трухлявое дерево: рассыпалась при первой же попытке всхлипнуть. Повергало в изумление меня только одно: если она не скрывает такие вещи, то почему отрицает, что была в субботу на площади Нации?
Некоторое время она непонимающе глядела на меня:
— Какой Франк? Ах, ты об этом? Какой же ты недотепа, Тонда! — засмеялась она (и, честное слово, засмеялась просто и естественно, совсем невпопад с тем, что она только что рассказывала), — неужели ты все еще не понял? Франком я называю про себя того, кто должен был бы им быть. Подумай хорошенько: Франк, Франк, ты же знаешь французский, правда? Это кто-то искренний, короче, тот, кто в силах освободить.
— А позавчера на площади Нации?
Эля подскочила с места, как ненормальная:
— Сколько раз я должна повторять, что я там не была, мы были в Манте, я и Миря. Это тебе надо бы объяснить, зачем ты пристаешь ко мне с этой выдумкой! Кто тебе что понарассказал? Откуда ты узнал? Неужели тебе неясно, что я никогда не стала бы тебе ничего говорить, если бы ты не застал меня врасплох с этой площадью Иржи из Подебрад, ты ведь держался так, будто видел все собственными глазами, но только здесь, в субботу.
— Как это?
— Нет, нет, — вдруг прошептала она изменившимся голосом, — это неправда, что я бы тебе ничего не рассказала, хотя…
— Что — хотя?
— Pass nicht auf, das will nichts heissen. Позавчера ты меня видеть не мог — да вот, взгляни-ка!
В комнату входила какая-то девушка. На поводке она вела лохматую собаку. Это была та самая, которую Эля приводила в пятницу ко мне.
* * *
Я обернулся. Миря вряд ли рассчитывала застать здесь постороннего. Она входила по своему обыкновению. Когда же она меня заметила, то попыталась изобразить профессионализм. По-моему, это называется — принять вид неискушенной лицеистки. Позднее я понял, что это было ее излюбленное амплуа. Сейчас, однако, ей не хватило времени; кроме того, она не была накрашена, то есть не накрашена, как подобает. Выражение выпуклых глаз не достигло заученной невинности, рту чуть-чуть недоставало изумленной боязливости, а с ангельски задумчивого лобика еще не исчезли морщинки профессиональных забот. Когда я обернулся к ней, Миря попыталась было придать своему лицу проказливое выражение, но понимая, что уже не успевает, отказалась от этого и вновь стала такой, какой была, когда входила в дверь, ни о чем не догадываясь. Только слепой мог бы не понять, с кем имеет честь. Миря, видя, что проиграла, отказалась от своего замысла окончательно. Как говорится, un beau joueur[58]. И возникла та парадоксальная ситуация, когда сцена, начавшаяся с откровенного лицемерия, вполне естественным образом завершается непритворной искренностью.
Приветственное «Gu’n Tag» Мири относилось и ко мне, как и весь ее грубовато-дружеский тон. Но при этом присутствовала собака. Собака, которая меня обезоруживала. Миря, передавая ее Эле, сказала, поведя плечом: «Тонда?»
Собака, почувствовав, что ее поводок в руках Эли, немедленно легла. Однако тут же поднялась, прошлась слева направо и легла снова. При этом она вела себя точно так же, как тогда у меня: как животное, которое не хочет разговаривать. Значит, это была она. Но в то же время я ощущал нечто большее, чем то, что это просто она: произошла будто бы перемена декораций при поднятом занавесе.
Миря не была загадочной; Миря не была интересной; Миря была одной из тех двадцатипятилетних, которые, если это необходимо, выглядят на семнадцать. Потому что это — их жанр. Бог знает, каким образом Миря показывала другим, что это — ее жанр и что это изо дня в день ей необходимо. Она была воплощением порока — причем порока белоснежно-невинного.
Я: То-то вы, должно быть, удивились, встретив Элю? В Париже!
Миря прыснула со смеху.
Миря: Где встретила?
Я: На площади Нации.
Миря: Вот еще придумали!
Эля: Миря приехала со мной. Мы приехали вместе.
Я: Вместе? Ведь ты писала, что вы встретились на площади Нации.
Эля: Pass nicht auf, das will nichts heissen.
Я: Зачем эта ложь, Эля, зачем она тебе, если ты исповедуешься, хотя никто тебя об этом не просил, да еще исповедуешься так, что от этого делается больно?
Эля: Привычка. Pass nicht auf.
Я: Эля, я был в субботу на площади Нации! Это не сон. Я могу это доказать. Я там ужинал, видел тебя, говорил с тобой, говорил с Андре, видел, как ты села в наемное авто, держал в руках тот самый мешок, нашел там…
Эля: Меня там не было. (С каменным выражением лица.) Миря, где мы были в субботу вечером?
Миря: В Манте, конечно.
Эля: А что мы делали в Манте?
Миря: Ну как же, были у того старика…
Эля: Ты меня ревнуешь, Миря?
Миря: Les affaires sont les affaires, junger Herr![59]
Я: Но зачем столько лжи, Эля, зачем столько лжи? Ложь требует таких усилий!
Эля: Pass nicht auf.
Я: Эти картинки пришпилили вы?
Миря: S’ gefällt ihnen, nicht wahr?[60]
Я: Так это вы?
Миря: Man will’s doch schön haben[61].
Я: К чему вся эта глупая ложь, к чему вся эта бесстыдная ложь?
Эля: Мы еще не закончили, Тонда. Das alles will nichts heissen.
Кто-то постучал в дверь.
Миря: Hereinspaziert[62].
Вошла толстая еврейка. Толстая, представительная еврейка-сводница.
Эля (вежливо поднявшись): Господин Икс, мать Мири.
Мать Мири: Vergnügen[63]. Эля о вас рассказывала.
Появление матери Мири было подобно линейке. Ты точно знал, что линия пройдет прямо. Но каждая линейка имеет конец; куда же направится линия после этого?
Миря и ее мать говорили только по-немецки. Обе они были еврейки из Черновиц, бежавшие от погромов. Их большая семья после этого рассеялась.
Это была толстая представительная еврейка-сводница. Там, где она появлялась, все точно начинало охать: это было оханье по поводу пережитых ужасов, погромов, врожденное, неожиданно проявившееся декадентское оханье по поводу страха перед будущим, чудесным образом приспособленное к нынешним временам; это, наконец, было будущее оханье всех продажных девок, изумленных той легкостью, с какой они выпутываются из любых ситуаций.
Миря и ее маменька обосновались в Праге. Миря «работала» танцовщицей, Мирина маменька придумала «уловку», как слиться с русской эмиграцией (обе немного говорили по-русински[64]); красавице Мире было двадцать пять лет, однако когда ей хотелось, то восемнадцать; это была ее «уловка», но она превратилась в нечто гораздо более привлекательное — в жанр.