А Танечка, покусывая толстенькую свою губку и растерянно улыбаясь, сказала вдруг удивленно:
— А может, он деньги потратил? Может, ему не на что просто ехать?
Взгляд у нее был испуганный и пепельно-белесый.
Марина Александровна не выдержала этого взгляда и, выходя из будки, сказала потерянно:
— Да нет,— понимая с тоской, что в этом вопросе был для Танечки какой-то последний шанс надежды.— Впрочем, кто его знает,— сказала она,— все может быть. Прокутил с ребятами, а теперь канючит, что наука заела, времени нет... Не знаю, Танечка, боюсь что-нибудь сказать. Все, конечно, возможно на белом свете.
Она не могла не оставить ей последнего этого шанса, хотя и опасалась, что Танечка теперь способна будет выкинуть какой-нибудъ фортель: попросит, например, своих родителей выслать ей деньги телеграфом и переправит их Володе на дорогу. Почему-то она думала именно об этом, о телеграфе и о деньгах, когда они вместе шли с почты домой, и о том, как уговорить Танечку не делать этого. И ничего не могла придумать.
Но, к счастью, Танечка не догадалась. И может быть, она наконец-то обиделась на Володьку.
«Должна же она обидеться когда-нибудь!» — думала Марина Александровна.
Настроение было скверное.
— Пошли сегодня на танцы,— сказала она Танечке после ужина, совсем не рассчитывая на ее согласие, да и сама она тоже не видела смысла в своем предложении. Какие уж танцы!
Но Танечка неожиданно согласилась.
— Пойдемте,— сказала она.
— Тогда, может, переоденемся?
— Да ну! Зачем?
Танечка в этот вечер была молчалива, а если и приходилось ей говорить, то она безучастно произносила обрывистые, односложные слова. Внутри нее, видимо, шла напряженная и трудная борьба, какой-то внутренний спор слушала она в себе, утратив вдруг способность реагировать на все то, что находилось вне ее внутреннего мира.
И эта отрешенность была особенно видна, когда сама Танечка, понимая свое состояние, старалась незаметным образом выйти из душевного оцепенения, сгладить все беспечной улыбкой и оживлением. В эти минуты казалось, что она не вынесет напряжения и расплачется. И было больно за нее.
Вечер. Народ на набережной. Фонари. Освещенная полоска каменистого пляжа, кромка оцепеневшей воды и голубые камни под этой водой. Никакого движения! Штиль. Не море, а аквариум с камушками на дне. Прозрачная водица в блюдечке.
И впервые за многие дни слышно было, как шаркали ноги, как говорили и смеялись люди. Слышны были пронзительные и тревожно дикие крики павлинов в вольерах парка. До странности тихо. До удивления.
— Я еще никогда не видела такого моря,— говорила в этот вечер Марина Александровна.— Уши, что ль, заложило?
Они ушли от этого моря в шум и дребезг громоподобной музыки, в яркий свет стосвечовых ламп, ввинченных в дешевенькие бра под молодую рыжую бронзу, в бледно-голубые стены веранды, на которой царствовал Борис, очень приятный молодой человек родом из Симферополя, работавший с весны до глубокой осени здесь, в этом большом доме отдыха, культурником и каждое утро объявлявший о предстоящих походах, забавах и развлечениях. Он входил каждое утро в столовую и хрипловатым голосом говорил в мегафон, заставляя всех сразу умолкнуть и прислушаться: «Внимание, товарищи! Сегодня нам предстоит...» Этот Борис, похожий на какого-то известного, как сказала Танечка, итальянского артиста: «На того, который играет в фильме... Помните... Как же он называется?» Танечка так и не вспомнила фильм с актером, на которого был похож Борис, и смеялась над собой. «Почему на итальянца? — спрашивала Марина Александровна.— Насколько я понимаю, итальянцы не бывают блондинами... Ты что, милочка моя!» Танечка согласилась с ней, и они обе решили, что Борис похож на крашеного итальянца...
Борис прекрасно понимал привычную уже для всех уязвимость своей профессии, об которую, как однажды сказал он сам, «вытерли ноги, как о половик, чуть ли не все сатирики и юмористы нашего шумного века». Можно даже предположить, что это был мужественный человек, решившийся, несмотря ни на что, зарабатывать себе на хлеб именно на этом поприще. Кстати, он и внешне совершенно непохож был на того развязного и примитивного культурника, на того типичного, так сказать, массовика, без которого, как принято считать, не обходится ни один дом отдыха или санаторий. Во-первых, он был застенчив и говорить громко умел только через мегафон, а во-вторых, когда он приглашал людей совершить с ним какую-нибудь поездку или прогулку, то очень хорошо и влюбленно говорил о Крыме, можно сказать, приглашал осмотреть не какое-нибудь историческое место, а побывать в самой истории, и Марине Александровне и Танечке было просто приятно слушать за завтраком его рассказы-приглашения, хотя сами они так никуда и не собрались ни разу. Но зато им всегда казалось, что Борис, рассказывая и приглашая, смотрел только на них. Марине Александровне казалось втайне, что он смотрел, как это ни странно, на нее, а Танечке, в свою очередь, чудилось, что он только для нее и рассказывает по утрам о Крыме. И еще им казалось, что он ужасно огорчался всякий раз, когда они уходили, кивнув ему на прощание.
«Сегодня он с тебя опять глаз не сводил»,— говорила Марина Александровна Танечке. «Нет уж, Марина Александровна,— лукаво отвечала ей Танечка.— Я все прекрасно видела, он смотрел все время только на вас. Придется Сергею Павловичу доложить в письме...»
Но каждой из них было приятно и забавно слышать это друг от друга, и они посмеивались над собой и над Борисом, этим сутулым, похожим на крашеного итальянца, с хорошими манерами и вообще очень приятным человеком, который им нравился.
А в этот вечер, когда пришли они от тихого моря в шум и топот, шарканье ног о грязный дощатый пол, они увидели другого Бориса, и он их тоже увидел, когда они остановились у дверей, и пошел к ним навстречу сквозь танцующие пары,— они увидели усталого и смущенного человека, оглушенного музыкой, которую сам он, наверное, ненавидел. Марина Александровна удивленно подумала: «Неужели он хочет пригласить? Не успели войти... Не дай бог, если вдруг меня, а не Танечку».
Но он подошел и, слегка склонив голову набок, сказал:
— Здравствуйте. Пришли посмотреть, что у нас тут творится?
Он не спросил: «Пришли потанцевать?» — и это отметила Марина Александровна, словно бы он у хороших друзей спросил: «Пришли посмотреть? Ну что ж, смотрите, вот так я работаю, так зарабатываю себе на хлеб — ставлю пластинки и пытаюсь шутить. Но вы пришли, и я счастлив».
Именно так все и поняла Марина Александровна и даже смутилась от какой-то неожиданной и душевной своей благодарности Борису за эту дружескую и усталую, измочаленную, как у старого клоуна, улыбку. «Проходите, пожалуйста, будьте так добры,— сказал он и особым, как показалось Марине Александровне, настойчивым взглядом словно бы обласкал ее, а потом и Танечку.— Здесь не так уж плохо, когда привыкнешь». И улыбнулся.
«Внимание, товарищи! — говорил он через минуту, ставя новую какую-то пластинку на диск огромной, «концертной», как она называлась, радиолы.— Внимание! Сейчас я объявляю белый танец. Дамы, приглашайте кавалеров! Но, товарищи, еще минуточку внимания, маленькое объявление! По окончании танца и во время танца просьба не забывать, что мужчины остаются мужчинами, а не превращаются в дам...»
Марина Александровна с улыбкой смотрела на него, а он с другого конца зала, через пустое пока пространство, от радиолы, стоявшей в углу, посмотрел на нее под смех отдыхающих, которым пришлось по вкусу это «маленькое объявление»,— посмотрел с виноватой и грустной усмешкой. «Ну что ж,— словно бы сказал он,— я здесь работаю, и люди сами хотят, чтоб я говорил эти глупости. Пожалуйста, я могу!»
«Господи! Как я устала от этой Танечки!» — вдруг подумала Марина Александровна и искоса поглядела на нее: та стояла, заложив руки назад и касаясь пальцами вытертой и глянцевито поблескивающей стены, и тоже смотрела на Бориса, щуря глаза, словно была близорукой. «Ну что, посидим?» — спросила у нее Марина Александровна. А Танечка нехотя и вяло ответила: «Мне все равно». «Ну и прекрасно! — подумала Марина Александровна.— А мне хочется посмотреть на нормальных людей».