Литмир - Электронная Библиотека

Но Сергей Александрович встрепенулся, услышав это, и взмолился:

— Останьтесь, братцы... Не оставляйте меня одного. Вам-то куда уж спешить?

И они вынуждены были остаться.

Дина Демьяновна и сама чувствовала, что слишком опьянела и ведет себя довольно странно для такого случая. Но Митя ей нравился, и она не могла ничего поделать с собой. Ей даже нравилось, что у него болит голова и он съел две таблетки анальгина, которые она ему дала. Как будто бы в этом заключался какой-то тайный смысл, понятный только ей и ему: две таблетки из ее рук, прикосновение его руки... Все это было очень важно и очень серьезно, и никто этого не понимал, кроме них.

«Я все должна рассказать ему, — думала она. — Он все должен знать обо мне. Как брат... Или, вернее, нет... брат совсем не то... Я все ему расскажу...»

А Демьян Николаевич, не на шутку уже встревоженный ее поведением, сделал тогда вот что: он подсел к Мите Денисову, мельком оглядев погоны, и, отвлекая его на себя, спросил:

— Как служится? С семьей здесь или один?

— Папа! — громко сказала ему Дина Демьяновна, и это прозвучало чересчур оживленно. — Папа, у Мити болит голова, и он ничего не соображает. Оставь его в покое.

Это совсем расстроило Демьяна Николаевича, а Татьяна Родионовна, услышав бесцеремонное одергивание, сделалась совершенно белой, и на дряблых ее щечках выступили красные пятна.

— Я ведь не тебя спрашиваю, — вежливо, как только мог, возразил ей Демьян Николаевич.

— Да, я тут один, — отвечал Митя Денисов. — А служится... Это, как говорится, грудь не в орденах... одни значки...

— Хорошо! — сказал Демьян Николаевич, заглядывая ему в глаза, — Это прекрасно! Значит, мир на земле. Вашему брату только на войне ордена плывут. А сейчас все больше дояркам дают, спортсменам, хлопкоробам... И это хорошо! — воскликнул он опять. — Значит — мир! Так и должно быть. И не мечтайте об орденах. Упаси вас господи, как говорится.

— Папа, ну что за околесицу ты плетешь?! Не мечтайте! Почему?

В последнее время стал замечать Демьян Николаевич, как это ни горько ему было, что дочь его сделалась слишком нетерпима ко всему, что он ни скажет, и часто вот так же прерывала его, обвиняя в глупости, словно бы остановить его спешила, чтоб он не казался ей уж очень смешным. Это всегда было обидно слышать от дочери, и обида всякий раз сводила ему губы в скорбную складку кротости и боли, он умолкал, с тихим укором взглядывая на дочь, точно хотел кротостью своей пристыдить ее.

Но на этот раз не уступил. Глаза его похолодели, и он сказал с перехваченным дыханием:

— Тебе не кажется, что ты меня с кем-то путаешь?

К чести Дины Демьяновны, она не утратила с годами способности, быстро взглянуть на себя со стороны и дать самооценку.

— Разве? — спросила она виновато. — Прости, я не совсем поняла... Я обидела тебя? Прости, я не хотела. Да, я понимаю, понимаю, ты совсем о другом... Прости, пожалуйста.

Митя Денисов вышел из комнаты и долго не возвращался. Дине Демьяновне совсем не так хотелось расстаться с ним, и она с нетерпением ждала его, надеясь, что он вышел покурить на лестницу.

Небо под вечер, сплошные мутные облака, пропиталось закатной желтизной, было тепло и липко, словно всё было залито растаявшим крем-брюле... Крыши домов, мостовые, позеленевшие тополя — все уже погружалось в дымку весенних сумерек. И воробьи примолкли. Наступала гулкая тишина, какая бывает в Москве только весенними вечерами. Что тогда происходит с Москвою, трудно понять: то ли после зимней снежной тишины звуки оживают в обнаженном еще городе, то ли люди, отвыкшие за зиму от гулкости каменных кварталов, таят в себе по привычке зимнюю глухоту улиц, и оттого в сознании как бы уживаются сразу два эти явления — тишина и гулкость. Ухо ловит новые звуки — гулко разгоняющийся автомобиль, крик ребенка, подвывания электромотора; все они ярко и округло вплетаются в весеннюю сырую тишину вечера, в тот душистый воздух, с которым тоже происходят всякие чудеса весной: похоже, что он тоже цветет и распускается невидимой глазу зеленью.

Словом, наступила эта теплая тишина под желтоватым, мутным небом.

«А она умерла, — с тоской подумала Дина Демьяновна. — Ее теперь нет нигде и никогда не будет. А я, как дура последняя, напилась и влюбилась в ее племянника. Глупо и бессмысленно. Он племянник, а я кто? Я для всех тут — никто. Но я любила Марию Анатольевну! Любил ли кто-нибудь ее, как я? Вот и пришла и... ах, как все-таки стыдно! Ну их всех в болото. Неужели он ушел?»

Но он вернулся и уже от самой двери посмотрел на Дину Демьяновну долгим, протянувшимся через всю комнату и словно бы провисшим, как веревка, значительным и тяжелым взглядом.

Он подсел к ней и тихо шепнул:

— На улице благодать. Вы далеко живете?

А узнав, что не очень далеко, предложил прогуляться.

— Голова пройдет, — говорил он, — а вы тем временем расскажете о тете Маше. Я ведь ее почти совсем не знал.

Демьян Николаевич и Татьяна Родионовна оглушенно и немо смотрели, как их дочь поднималась, как прощалась с Сергеем Александровичем и как вышла, не посмев взглянуть на них и сказать хотя бы, куда она и надолго ли...

18

Поздно вечером они вернулись усталые и разбитые домой, позвонили, надеясь, что им откроет дочь. Но никто не вышел на звонок, который так и умер без отклика в могильной тишине темных комнат.

Когда они зажгли свет, то на столе увидели записку, прижатую хрустальной вазой. Татьяна Родионовна, предчувствуя неладное, дрожащей рукой надела очки и, прочитав, посмотрела с ужасом на Демьяна Николаевича.

А тот затрясся вдруг в сдавленном хохоте, похожем на рыдания, и, махнув рукой, пошел прочь от стола к окну и там, остановившись, продолжал вздрагивать и колыхаться согбенной спиной.

— Сошла с ума! — крикнул он вдруг и рванул на себе галстук. — Не-про-сти-тельно! Уехать на дачу с незнакомым мужчиной на ночь глядя... И когда?! В день похорон! Нет, она сошла с ума. И нас решила тоже... Я знать ее больше не хочу! Уехать с женатым человеком... И это моя дочь?! Ну что ты молчишь?!

Татьяна Родионовна стояла ошеломленная посреди комнаты, так и не сняв с головы черный кружевной шелковый платок, а в руке у нее дрожал, как живой, исписанный листок. И слышно было дрожащее шуршание бумаги.

— Не кричи, — сказала она тихо. — Это твоя дочь, да.

— И твоя тоже! — выкрикнул Демьян Николаевич, и лицо его исказилось в мгновенной вспышке ненависти.

— И моя тоже, успокойся.

— Как успокоиться?! Ты что говоришь?! Дмитрий женат, и у него дети. А наша дрянь...

Татьяна Родионовна вдруг пошатнулась и истошным ором пронзила Демьяна Николаевича:

— Не смей кричать! Не смей! На несчастную... мою...

И, не договорив, заплакала.

Что уж было потом с бедными старичками, можно, конечно, и не рассказывать: столько слез было пролито, столько капель и успокоительных таблеток выпито Татьяной Родионовной и Демьяном Николаевичем!

Они, конечно, никак не ожидали от дочери такого преступления, такого надругательства над их святыми истинами, которыми они были живы от рождения и до старости.

А когда стало уже рассветать, они с горечью решили никогда больше не вмешиваться в личную жизнь дочери, которая достигла того зрелого возраста, в каком они сами когда-то встретили войну.

Дине Демьяновне было уже тридцать шесть лет... Ну, а им было тогда под сорок.

19

Они словно бы опомнились после тяжелого забытья, когда попытались представить себе зрительный образ всех этих прожитых отлетевших тридцати шести лет, сумели с неожиданным и удивительным откровением поставить себя на место дочери, воплотиться в ее годы и глазами ее сверстников оглядеться вокруг.

Они, конечно, и раньше частенько удивлялись и тихо грустили, глядя на свою давно уже взрослую дочь, но на этот раз случилось какое-то маленькое чудо: Демьян Николаевич и Татьяна Родионовна с облегчением осознали вдруг, что дочь их и в самом деле давно перестала быть той милой и беззащитной Диночкой, которой нужны были папа и мама, и что теперь и для них наступила пора отдохнуть от волнений и тревог, похожих на волнения суматошных каких-то птиц, выкармливающих птенца.

43
{"b":"549055","o":1}