— Не придумывай себе вины. И не сходи с ума, пожалуйста.
А Танечка села вдруг на кровати и спросила с жалкой растерянностью:
— А что же мне делать-то? Я ведь и вас тоже очень люблю.
Марина Александровна поцеловала ее в мокрую и горячую щеку, погладила по жестким взбитым волосам («Это от лака они такие жесткие»,— подумала она невольно), поправила и перевернула на другую сторону подушку, уложила Танечку, а потом стала, словно баюкая, гладить ладошкой по ее жестким, пружинистым и неприятным на ощупь волосам.
«Не спрашивай меня ни о чем, Танечка,— мысленно говорила она ей.— Дела твои плохи, если такое взбрело в голову. Тебя можно понять. Ты готова на всё ради своей любви. Tы, конечно, вправе думать и чувствовать, что никто на свете не любил так сильно, как ты. А как же иначе! Ты только так и должна понимать свою любовь, девочка. Совсем недавно ты прекрасно знала, что и тебя так же сильно любит тот, кого ты сама полюбила. А теперь ты одинока. И никто на свете не может тебе помочь. Ты это тоже понимаешь. Все понимаешь! Но в тебе так силен инстинкт, что ты, все понимая, готова любой ценой вернуть Володьку. Ты, увы, понимаешь свое бессилие, а потому и плачешь. Слишком любишь его, господи! Растерялась теперь и не знаешь, что делать, и это самое страшное, потому что способна сейчас наделать множество глупостей и навредить себе. Кстати, и эта поездка со мной — тоже большая глупость. Зачем? Тебе бы хотелось, чтоб Володька служил сейчас в армии и писал тебе письма. Ты все рассчитала: его бы забрали в армию, когда он еще любил тебя. Ты готова отнять у парня мечту ради своей любви. Именно это и возмутило меня. И не в том дело, что он мой сын! К счастью, ты понимаешь, как это мерзко и отвратительно, а потому и плачешь... Никто не вправе осудить тебя за это, потому что раз ты так думаешь, то сама уже наказала себя, или, вернее, ты уже чувствуешь и понимаешь, что он больше не любит тебя, что ты несправедливо наказана этим его отчуждением. Очень хорошо, чтo ты все понимаешь! Я же могла в тебе ошибиться. Хотя мне было бы легче, если бы я ошиблась. Я бы сказала: «Ты недостойна была его люби». А теперь?»
Марина Александровна долго еще сидела на кровати, у нее озябли ноги, и сама она продрогла, но не ушла к себе, пока Танечка не уснула. А потом долго не могла согреться под одеялом, дрожала и мучилась в бессонице, которая вдруг навалилась на нее своею тьмою и бесконечностью.
«И все-таки она пошла бы на это, — думала Марина Александровна.— Если бы у нее спросила судьба: «Что бы ты хотела — остаться с любимым, лишив его мечты, или пожертвовать своим счастьем ради того, чтобы он достиг мечты?» Если бы так у нее спросила судьба, она предпочла бы все-таки первый вариант. Слишком долго и упоенно она высиживала свою любовь. В этом есть что-то неприятное: в терпеливом и настойчивом ожидании своего часа. Раньше я, увы, не замечала в ней этого. А сейчас что ж? Сейчас ее просто жалко. Все-таки славная девчонка, и я привыкла к ней. Жаль».
Она уснула на рассвете, когда за горами взошло солнце, и проспала до десяти часов. Танечка уже встала, была умытая и опухшая, но улыбалась как ни в чем не бывало.
— Я сейчас кофе заварю. Вы лежите, Марина Александровна. Я всё сделаю сама.
Удобренная земля в садике была темно-коричневая и душистая, и ростки больших каких-то цветов, сонные и водянисто-прозрачные, сильные, как шампиньоны, взламывали крупянистую корочку земли, прибитую дождем, лезли к свету, розовея в солнечных лучах, и малюсенькие их ветви, сжатые в розовые кулачки, вот-вот готовы были раскрыть свои ладони и зазеленеть. Воздух был тепл и пахуч, и весь Крым опять запорошен был голубой пыльцой, мягко раскинул свои старые горы, омытые дождем, расстелил зеленые долины, в которых расцветали остролистые алые дикие тюльпаны.
А море было спокойно, и на пляжах, под обрывистыми глиняными холмиками подмытого волнами берега, грелись на солнце бледные северяне.
У Танечки, когда она шла вся в холодных брызгах из моря, была белая и гладкая кожа, а глаза ее, отразившие небо и пепельный пляж, стали вдруг очень светлыми в своей голубой серости, а волосы совсем черными и волнистыми.
«Я ничего не понимаю,— думала Марина Александровна, любуясь Танечкой.— Что еще нужно Володьке? Красивая девка! Просто красавица!»
— До чего же хорошо! — говорила Танечка.— Вода холоднющая, я как будто в газированной воде искупалась. Все тело улетает куда-то. Искупайтесь, Марина Александровна! Не пожалеете, честное слово! Так хорошо, что просто кровь как будто закипает, как будто пузырики по телу бегут. Блаженство какое-то!
Они были одни на диком берегу отдаленной бухты, набитой круглыми гладкими камушками. Слабая волна, чистая и прозрачная, охватывала их, и они издавали в своем тихом движении шуршащие звуки, а потом в тишине было слышно, как с шорохом лопались на умолкших камнях пузырьки пены. Но снова волна шевелила камни, и они оживали на мгновение. А полоска пляжа с каменными выбросами, просохшими на солнце, пеплом окружала бухту, словно голубой огонь моря опалил берег.
— Это и есть Медузья бухта? — спрашивала Танечка.— Я не видела ничего красивее на свете. Медузья! Здесь много медуз?
— Наверно... А может быть, вода прозрачная — вот и назвали... Озябла? Вся гусиной кожей покрылась.
— Сейчас согреюсь,— отвечала Танечка, растирая ноги.
Люди, жившие в поселке и в доме отдыха, видели их всегда только вместе. Так оно и было на самом деле, потому что они никогда не разлучались и, куда бы ни шли, были всегда вдвоем.
Марина Александровна ходила в черных спортивных брюках, в кедах, надетых на толстые шерстяные носки, а Танечка, когда было прохладно, надевала красную куртку из химического кожзаменителя и грубые техасы грязно-синего цвета с белесыми потертостями на коленях и с ярким золотистым ярлыком иностранной фирмы над задним карманом, перетягивая талию широким кожаным ремнем.
— Люди, наверное, принимают нас за маму с дочкой,— говорила Марина Александровна.
— Скорей уж за сестер,— отвечала ей Танечка.— Какая вы мама! — и смеялась.
Но люди не такие уж все дураки, чтобы так ошибаться на их счет. Ни за маму с дочкой, ни за сестер их никто не принимал, потому что они были слишком уж разные для такого близкого родства. Люди провожали их взглядами, и порой кто-нибудь говорил неопределенно:
«Вон опять пошли эти две... Опять, наверное, за тюльпанами».
«Нет,— возражал другой,— они в Медузью бухту ходят и купаются голышом. Там ведь ни души».
Во всяком случае, интерес к ним с каждым днем возрастал. И особенно заметно повысился, когда они, подъев свои припасы, купили в доме отдыха на десять дней курсовки и стали завтракать, обедать и ужинать в большой столовой. Им выделили места за пустующим столиком, за которым иногда они видели лишь какую-то мрачную и нелюдимую женщину, приходившую обычно за несколько минут до открытия столовой и съедавшую все со скоростью автомата. Они пытались с ней здороваться, если заставали, но она даже головы не поднимала от тарелки, и тогда они тоже перестали ее замечать; это было даже удобнее для них: ни Марина Александровна, ни тем более Танечка в пустопорожних застольных разговорах не нуждались и были рады, что их посадили за этот столик в проходе, на который другие отдыхающие не позарились, отыскав себе в свое время местечки поудобнее, хотя, конечно, трудно говорить об уюте, сидя в большом и шумном плоском зале, похожем больше на манеж для выездки лошадей, чем на столовую. Но кормили там сносно, потому что это был дом отдыха, в котором обитали шахтеры Донецкого бассейна, а они, как известно, кое-как и кое-чем питаться не привыкли, тем более что и отдыхать они приехали всерьез, а не как-нибудь: это не те легкомысленные отдыхающие, которым лишь бы в море искупаться да сбавить вес. Были даже скандалы с администрацией дома отдыха и столовой, но после этих шумных разговоров отношения наладились: кормить стали вкуснее и порции увеличили.