— Как же ты можешь так? Зачем? — опросила она, останавливаясь. — Ведь ты заслужил пощечину. Ты понимаешь, что я сейчас сделаю? Одно слово, одно-единственное, — с неожиданным бешенством прошептала она. — И я при всех, при всех...
На этот раз Петя Взоров испугался.
— Успокойся, — тихо попросил он. — Ну перестань... пожалуйста. Ну что это такое? Считай, что я ничего не говорил, что это бред. Ну извини. Я ведь знал, что ты самая-самая... Прости меня.
Он схватил ее за руку и, потянув с нервной какой-то силой, побежал, увлекая Дину Демьяновну за собой.
— Я рад! — говорил он на бегу. — Я безумно рад! И прости меня. Давай еще пробежим немножечко, вон за те елочки, с глаз долой, а там я тебя расцелую. Ну бежим, бежим!
За елочкой он остановился, вытер платком ее щеки и глаза и, целуя ее, заставил улыбнуться.
— А ты можешь себе представить, — говорила она, — что я от радости смутилась? У меня от радости... Нашло на меня оцепенение от радости. Можешь? Эх ты!
— Улыбнись, — говорил он, не слушая. — Сейчас же улыбнись! Ну! Что я сказал... Улыбка! Где улыбка?
И она опять с усилием улыбнулась, сказав при этом:
— Вот и стала собакой дрессированной.
— Ты знаешь... Я ведь безумно люблю своих! Пойми меня, — сказал вдруг Петя с благодарностью и признательностью. — Очень люблю. Им не повезло в личной жизни, и когда мне вдруг кажется, что кто-то обижает их, я тому, знаешь! Я тому ноздри готов пальцами своими разодрать! Зверею. У меня комплекс на этот счет. Я согласен с тобой. Да. Я согласен. Ты мне можешь ничего больше не говорить. Ты будешь права во всем. Права, права и еще раз права — и хватит. Но и я тоже прав. Пошли. А то неудобно. Скрылись, убежали, как дети. А они дороги не знают.
И он громко и счастливо на весь лес закричал:
— Трииванны! Где вы?
— Тут мы, Петя! Не поспеваем за вами, за молодыми, — откликнулись хором неторопливые и разомлевшие в ходьбе три Ивановны.
Петя Взоров напрасно так беспокоился за честь своей родни, напрасно думал, что Простяковы проявят в чем-либо свое пренебрежение к этим неказистым с виду, но добрым и простосердечным женщинам, которых он любил нежно и страстно и в то же время, сам того не сознавая, стыдился за них... Душа его всякий раз, как только он начинал думать, что они не отесаны и не настолько умны и образованны, чтобы поддержать интересный разговор или хотя бы задать какой-нибудь умный вопрос; как только он представлял их себе людьми во всяком случае не первосортными — душа его начинала болеть и весь он ощетинивался, глядел на Простяковых исподлобья, стараясь при этом скрыть свое состояние усмешкой. В этом смысле Петя Взоров был просто несчастным человеком, вызывая в себе эту оборонительную мутно-грязную реакцию своим же собственным нелепым, чудовищным подозрением, заранее ненавидя людей, которые, по соображениям Пети, могли бы вдруг выразить пренебрежение к его матери и милым теткам. Вряд ли даже тетки и мать догадывались о его страданиях.
Об этом знала теперь Дина Демьяновна. Но и она не могла уяснить себе, хорошо это или плохо. Ей казалось, что здесь смешались все чувства: очень хорошие и очень плохие, низменные, грязные и даже подлые, потому что подло, конечно, стыдиться перед людьми за свою мать, без всякой причины. Очень подло!
Демьян Николаевич и особенно Татьяна Родионовна с таким искренним радушием приняли гостей, с такой милой, душевной суетливостью старались угодить им, так угощали чаем и вареньем, поздней клубникой и домашним тортом, который Татьяна Родионовна с помощью Демьяна Николаевича испекла по случаю гостей, что три Ивановны уж и не знали, как им выйти из-за стола, как отказаться от угощений.
— Демушка! Ну что же ты не угощаешь? Иди же еще собери клубнички, — говорила Татьяна Родионовна, шурша платьем из старинного коричневого шелка, которое она очень редко доставала из своего гардероба. На груди у нее желтела золотая брошь с помутневшими жемчужинами. Она припудрила лицо, и у нее разрумянились щечки. Она была очень возбуждена. — Угощайтесь, пожалуйста! Мария Ивановна! Полина Ивановна! Вера Ивановна! Ну вот еще по кусочку тортика хотя бы. Да что же это вы? Значит, не понравился, — улыбалась она ласково и виновато. — Не понравился.
— Ой, да что, Татьяна Родионовна, вы говорите! Как это такая вкуснота может не понравиться? Некуда больше, — отвечали с благодарностью сестры. — Обкормили вы нас совсем! И обпоили... Теперь и не поднимешься.
А Петя Взоров, отойдя от стола и усевшись в промятое плетеное кресло в углу террасы, припушил глаза дрожащими ресницами и поглядывал из-под этой темной кисеи то на одних, то на других. И заметно было, что он доволен. Хотя и морщился иногда и вздрагивал от внутренней, скрытной усмешки, слыша корявые словечки в речах своих родственниц, особенно когда Полина Ивановна: вдруг начала рассказывать, вспоминая о тяжкой жизни, о больных, распухающих своих ногах, о голодовке.
«Зачем она это? — думал он с брезгливостью. — Кому это интересно! Вот ведь глупая...»
Но прервать ее не решался, потому что видел, с каким сочувствием и вниманием слушают ее Простяковы. Хотя Пете и чудилось порой, будто они неискренне слушают, притворно покачивая головами, и вздыхают тоже притворно. Казалось ему, что все это от чрезмерной воспитанности происходит, от врожденной вежливости и деликатности, а вовсе не потому, что понимают они Полину Ивановну и переживают вместе с ней ее давние беды, которых выпало на ее долю предостаточно. Тогда он тоже вздрагивал от скрытной усмешечки и наглухо припушал глаза ресницами, делая вид, что дремлет от скуки, хотя никто, кроме Дины Демьяновны и не обращал на него внимания.
А она в то утро очень нервничала. Щеки ее покрылись розовыми пятнами, глаза блестели, как у переигравшего, перевозбудившегося ребенка, губы пересыхали и блестели, словно покрытые какой-то лаковой пленочкой. Она не могла сидеть спокойно, все время убегала из-за стола, но тут же возвращалась, садилась и старалась успокоиться, хотя и волновалась еще больше, облизывая губы, слушая всех сразу и не слыша никого, не понимая, кто о чем говорит. Но между тем ей было приятно и до боли радостно видеть всех вместе, радостно было сознавать, что все как будто понравились друг другу, полюбили друг друга.
И она тоже любила всех: влюбленно смотрела на свою добрую маму, на отца и откликалась влюбленным и благодарным взглядом, когда на нее ласково смотрела Мария Ивановна, смотрела с особенным, материнским интересом и доверчивостью, словно бы говорила ей: «Ну что ты так нервничаешь? Все хорошо. Не волнуйся, посиди со мной рядышком, поговори, расскажи что-нибудь, я послушаю. Вон ты какая у меня хорошая. И семья у тебя тоже хорошая. Мне понравилось у вас».
Во всяком случае, Дине Демьяновне в то утро слышались в ее взгляде эти слова, хотя они и не складывались у нее в сознании в те привычные и обыденные слова, которые можно произносить вслух или обдумывать молча. Нет, это было похоже на что-то совсем другое! Совсем незнакомое ощущение этих слов рождалось в ее сердце, когда она ловила взгляд тихой и задумчивой Марии Ивановны, когда на нее исподтишка порой смотрели ее печальные и очень усталые, мудрые в этой женской усталости глаза. «Я вас тоже люблю,— хотелось сказать Дине Демьяновне. — Я очень вас люблю».
После завтрака пошли осматривать комнаты и всю ту дачную рухлядь, которой был битком набит стареющий дом, а потом Демьян Николаевич повел гостей на участок и, конечно, показал свой огород и радовался, как малое дитя, когда слышал удивленные и недоверчивые возгласы сестер, которым уж очень понравились и огурцы, и зреющие помидоры, и морковь, и лук, и капуста — все, что росло, увядало, наливалось соком, добрело на ухоженных грядках.
— Ну, Демьян Николаевич, хоть ты и научный работник, — сказала Полина Ивановна, — а руки у тебя землю любят. И земля тебя тоже любит. Вон что делается! Легкая у тебя рука, Демьян Николаевич...
— Да какой же я... — смеялся Демьян Николаевич.
— Крестьянские у тебя руки, вот что я скажу... Да и не у всякого крестьянина такие-то вот руки... Ох, отбила бы я тебя у Татьяны Родионовны, ей-богу, отбила бы!