Головокружительное разнообразие пейзажей нашей многонациональной Родины, воспетое в стихах, книгах и песнях, теперь стирала зима. Оно терялось в выхлопных газах, в коричневом слежавшемся снегу, в безнадежном сплющивающем объекты свете.
Мы отправлялись в путь из папиной тесной московской квартиры… Встаем в пять утра, во тьме, чтобы не упускать дневного света. На кухне отец в синих трениках набивает полиэтиленовые пакеты высушенными на батареях сухарями. Бульон в китайском алюминиевом термосе, кипятильник для чая. Кубики рафинада по счету. Двенадцать тонких батонов салями из валютного магазина, чтобы хватило на всю поездку. Обнимаемся. Садимся и ровно одну минуту суеверно молчим.
Приезжаем… Неважно, в ганзейский Таллин или в восточный Ташкент — изрытая дорога всегда приводит к безликой россыпи бетонных кварталов — пяти-, девяти-, тринадцатиэтажных — в одинаковых жилых районах на одинаковых улицах.
— Гражданка! — умоляешь ты, уставший, отчаявшийся, голодный. — Мы ищем Союзную улицу, дом пять дробь двадцать шесть, строение семнадцать «Б».
— Чаво? — гавкает гражданка. — Это Профсоюзная. Союзная туда… — и неясный жест куда-то в снежную советскую бесконечность.
Карты нет, у всех таксофонов оторваны трубки. Неизвестно, помнят ли про тебя друзья друзей, ждут ли со своим жидким чаем и квашеной капустой. Проходит час, другой. В конце концов дом найден. Ты стоишь возле жестянки на колесах, дрожа, окаменев от холода, как сосулька, и из солидарности ждешь, пока Серега на ночь снимает с жигуленка оснащение, чтобы машину не «раздели». Снимает запасное — колесо, пластиковые канистры с бензином, зеркала, рукоятки. Идиот, который потеряет бдительность всего на одну ночь, назавтра будет покупать свои же дворники на блошином рынке запчастей, как мы. Этот урок нам преподнесла, кажется, Тула. Гордая родина самовара и печатного пряника, где мы чуть не отбросили коньки от просроченной банки сайры, купленной у спекулянтов. Или это было в чудесном средневековом Новгороде? В Новгороде мне запомнились не знаменитая икона «Ангел Златые власы» XII века с самыми грустными в мире глазами, а пьяные хулиганы, которые заплевали наши автомобильные номера и выволокли нашего худосочного афганца из машины, намереваясь «оторвать его московские яйца». В Новгороде мне пришлось распылять слезоточивый газ по-настоящему, на людей.
* * *
Мы останавливались в Новгороде по пути в более цивилизованные балтийские столицы — Таллин, Вильнюс и Ригу. Был декабрь 1990-го, время пустых прилавков. Нерешительный Горбачев только что заменил половину кабинета консерваторами. Весной того года балтийские республики объявили независимость. Кремль ответил угрозами и жесткими топливными санкциями.
И все же настроение в Прибалтике было радостное, даже полное надежд. В Вильнюсе мы ночевали у милой полненькой девушки-телепродюсера двадцати с небольшим лет.
Копна вьющихся волос, мрачноватый смех и безграничный патриотизм. Регина была молодым современным лицом прибалтийского сопротивления: искренняя, образованная, убежденная в том, что пришло время исправить историческую несправедливость. Ее пятиметровая кухня, набитая литовскими берестяными безделушками, напоминала уютную домашнюю штаб-квартиру «Саюдиса» — литовского антикоммунистического освободительного движения. Богемные люди в свитерах грубой вязки приходили и уходили, принося скудную еду и последние политические новости: министр иностранных дел Эдуард Шеварднадзе ушел в отставку, заявив о возвращении диктатуры! Регинины друзья, взявшись за руки, молились, по-настоящему молились о конце советского ига.
Я была в Вильнюсе в восемь лет, на киносъемках. Уютный «буржуазный» Вильнюс ослепил меня, он казался волшебным окошком в недостижимый Запад. Особенно местные кондитерские, пахнувшие свежемолотым кофе. В них подавали настоящие взбитые сливки. Во взбитых сливках я топила свое чувство неловкости. Потому что, боже мой, как же литовцы ненавидели нас, русских. Позднее мама, которая всегда рада была разрушить мою фантазию о дружбе народов, рассказала о насильственных присоединениях 1939 года. Возможно, именно тогда я получила первое представление о Советском Антисоюзе. Помню, что чувствовала страшную вину, будто сама подписала секретный протокол пакта Молотова-Риббентропа, по которому Сталин получал балтийские государства. И теперь молилась вместе с Региной.
Приближалось Рождество, и у Регины возникла безумная идея. Шакотис! Шакотис (в переводе «ветвистый») — это невероятно замысловатый литовский пирог, похожий на колючее дерево. Даже в изобильные времена никто не готовил его дома: мало того, что в него кладут пятьдесят яиц на кило масла — шакотис нужно поворачивать на вертеле, одновременно намазывая все новые слои жидкого теста. Однако Регина была целеустремленной девушкой. Если Витаутас Ландсбергис, бывший музыковед с тихим голосом, педантичный глава движения «Саюдис», может бросить вызов советскому чудищу, то она может испечь шакотис. Друзья принесли масло, яйца и немного бренди. Мы все сидели на кухне и выпекали один за другим неровные слои, закрепляя их на импровизированном древесном стволе. Шакотис вышел странный и прекрасный: хрупкая, кривая башня, памятник оптимизму. Мы ели его при свечах. Кто-то бренчал на гитаре, девушки пели народные литовские песни.
— Давайте все загадаем желание, — попросила Регина, захлопав в ладоши. Она казалась такой счастливой.
Через три недели она позвонила нам в Москву. Это было 13 января, глубоко за полночь.
— Я на работе! Они нас штурмуют! Они стреляют… — связь прервалась. Регина работала в вильнюсской телебашне.
Утром мы настроили папин коротковолновый приемник на «Голос Америки». Советские войска атаковали Регинину телебашню, танки давили безоружную толпу. Насилие началось, судя по всему, накануне, когда советские части заняли Дом печати. Таинственная управляемая из Москвы организация, Комитет национального спасения, заявила, что захватила власть. Литовцы в огромном количестве пришли к зданию Парламента, чтоб защитить его. Тринадцать человек были убиты, сотни ранены.
— Привет, 68 год, — мрачно бормотал отец, вспоминая советскую карательную операцию в Праге.
ЛИШИТЬ ГОРБАЧЕВА НОБЕЛЕВСКОЙ ПРЕМИИ! — требовал лозунг на московском марше протеста. Российская демократическая пресса, ранее поддерживавшая Горбачева, взревела от ярости — и он быстро вернул цензуру. Продолжая настаивать, что о кровопролитии в Вильнюсе узнал только на следующий день. Лгал? Или утратил контроль над «ястребами»? В тот черный Новый год в 1991-м я могла думать только о Регинином пироге. Раздавленном танками, залитом кровью. Наша сказка о дружбе народов — где она была теперь?
* * *
Интересно, задавался ли Горбачев таким вопросом. Ведь он тоже, должно быть, поверил в золоченое клише нашего гимна — вечную дружбу: «Союз нерушимый республик свободных». Какой партийный идеолог этого избежал?
И все же в картине вечного Союза Друзей с самого начала существовал скрытый изъян, встроенный механизм саморазрушения. В пылу национального строительства и позитивной дискриминации большевики двадцатых настаивали на полном равенстве сотен советизируемых этнических меньшинств. Поэтому по договору об образовании СССР 1922 года — по крайней мере на бумаге — каждая республика получила право на отделение, которое сохранилось во всех последовавших конституциях. В каждой республике было свое полноценное правительство. Парадоксально, но такое национальное строительство задумывалось как переходная стадия к слиянию наций в коммунистическом единстве. Еще парадоксальнее упорство, с которым советская власть поощряла этническое самосознание и многообразие — в приемлемой для себя форме, — подавляя при этом любые проявления национализма. На последствия этого парадокса послесталинское руководство обычно закрывало глаза. Любые вспышки искреннего национализма, возникавшие при Хрущеве и Брежневе, отвергались как отдельные пережитки буржуазного национального сознания и быстро подавлялись. Партийная элита горбачевского поколения подходила к национальному вопросу… к какому такому национальному вопросу? Разве Брежнев не объявил, что эти проблемы решены? Советский народ, как напыщенно провозгласил Горбачев на партийном съезде в 1986 году, был единой «интернациональной общностью, спаянной единством экономических интересов, идеологии и политических целей». Я до сих пор задаюсь вопросом: не будь он действительно в этом убежден, стал бы он рисковать, объявив в республиках гласность и перестройку?