— Абхазцы — обезьяны! — прошипела Нана. — Спустившиеся с гор обезьяны! У них нет культуры. Нет истории.
— Вот чего они заслуживают, — Вано свирепо раздавил гроздь винограда в кулаке. Красный сок брызнул меж его тонких пальцев.
Вот что, в общих чертах, ждало горбачевский Союз.
* * *
В перспективе было и яростное бурчание в животах. В попытках реформировать ржавое колесо централизованной советской системы Горбачев ослабил гайки, тут что-то отвинтил, там что-то разобрал, и в итоге остановил его — а заменить было нечем. Из-за горбачевских прыжков и сальто экономика барахталась между социалистическим планированием и капиталистическим принципом спроса и предложения. Дефицит достиг небывалых высот, производство встало, рубль обвалился. Экономика рушилась.
С 1989 года мы с Джоном подолгу жили в Москве и ездили по СССР, собирая материал уже для другой книги, которую мой дерриданин писал в одиночку. Это должны были быть иронические путевые заметки о крахе Империи. Мы приезжали в основном зимой, во время его австралийских летних каникул. Первый наш приезд был прекрасен. После двадцатичасового перелета из Мельбурна прямиком на приветственный пир, трогательно, щедро и совершенно непонятно как приготовленный папой и бабушкой Лизой буквально из ничего. Во второй раз, через год, все было иначе. В декабре 1990-го у бабушки Лизы была только гнилая вареная картошка и квашеная капуста. Помню тревогу и стыд в ее глазах: «иностранцы» за столом, а из угощения только это.
— Ничего в магазинах! — плакалась она. — Пустые прилавки!
Про дефицит в Союзе всегда говорили с преувеличениями, так что я не восприняла ее слова буквально. Может, на прилавках и нет того, чего хочется, — растворимого кофе, бананов — но раньше всегда можно было рассчитывать на соль, яйца, гречку, грубую коричневую вермишель. Назавтра я пошла в наш давыдковский магазин. И встретилась лицом к лицу с ЭТИМ. Ничего. Полки сверкали экзистенциальной пустотой. Нет, вру. «Ничего» обрамляли башни и пирамиды, построенные из банок «салата из морской капусты», вызывавшего тошноту при одном прикосновении. В пустом магазине скучали две продавщицы. Одна нудно рассказывала анекдот про «талоны на собачатину шестого сорта». В анекдоте фигурировали шерсть, когти и щепки от конуры. Другая строила из банок мавзолей Ленина.
— Могила социалистических продуктов!
Ее смех гулко отражался от пустых прилавков.
В новогоднем телеконцерте пышноволосая Алла Пугачева вопила песню под названием «Ням-ням». Обычно Пугачева голосила про «миллион алых роз». Но не теперь.
Поди-ка, открой холодильник.
Возьми сто талонов, водичкой залей,
Слегка подсоли — и вперед!
Ням-ням-ням.
Ха-ха-ха-ха. Хи-хи-хи-хи.
Талоны — один из многих официальных эвфемизмов ужасного слова карточки. Еще была настораживающе обходительная формулировка «приглашение на покупку». Соль на раны: впервые после Второй мировой войны гомо советикус был вынужден жить по карточкам. Кроме того объявленная Горбачевым гласность означала, что теперь об этом можно громко кричать. Гласность, как объясняла в одном анекдоте советская собака американской, — это когда цепь сделали длиннее, миску с едой унесли, зато лаять можно сколько угодно. Этот лай, наверное, и в космосе был слышен.
По мере того как рушилось централизованное распределение, поставки продуктов часто уходили в сумеречную зону бартера и теневой полусвободной торговли. Или же товар просто гнил на складах. Вдобавок внутри нашего счастливого советского братства возникла экономическая вражда. Получив от Горбачева больше финансовой самостоятельности, региональные политики и предприниматели стремились сохранить скудные припасы для своего голодного населения. Грузия держалась за свои мандарины, а Казахстан — за свои овощи. Когда Москва — как и множество других городов — стала продавать продукты только местным жителям, соседние области перестали поставлять в столицу молоко и мясо.
Все делали запасы.
Отцовская квартира площадью меньше сорока квадратных метров, на которых еле разместились я и мой двухметровый британец, напоминала кладовую. Счастливо безработный, отец мог целыми днями заниматься охотой и собирательством. В мучительной игре «добудь еды» мой старик был гроссмейстером. Он преследовал молочные фургоны, искусно подделывал талоны на водку и выходил победителем из хлебной давки. Он варил собственный сыр, мягкий и пресный. Его ребристые батареи были похожи на стахановский завод по производству сухарей. Сегодня в Сан-Франциско обзавидовались бы, посмотрев на позднеперестроечные домашние заготовки. У моих друзей на шатких балконах куры-несушки кудахтали среди трехлитровых банок с брусникой, протертой с сахаром (по талонам), солеными огурцами (соль по талонам) — со всем, что можно было засолить и законсервировать. 1990 год был годом квашеной капусты.
Сновать, как мы с Джоном, между Москвой и Западом в те дни означало жить на сюрреалистическом двойном экране. Западная пресса восторгалась харизмой Горби и чествовала его за разрушение Берлинской стены, окончание холодной войны. Тем временем в Москве в темном морозном воздухе клубились мрачные слухи, предчувствия апокалипсиса. Голод на пороге. Люди падают замертво от просроченных лекарств из гуманитарной помощи, которой торгуют спекулянты (возможно, так и было). Мороженые «ножки Буша», присланные президентом Бушем-старшим в качестве помощи голодающим, несомненно, заражены СПИДом. Янки нас травят, топчут нашу национальную гордость паршивыми курьими ногами. Частные киоски торгуют мочой в бутылках из-под виски, крысиным мясом в пирожках. Древние бабушки — Кассандры в платочках, пережившие три волны голода, — подкрадывались к вам в магазине и каркали «Чернобыльский урожай!» при виде каждой уродливой свеклы.
Жалобы и недовольство приобретали карнавальные формы. Это была своего рода извращенная радость. Советское общество, перекормленное бодрыми песнями о Родине, теперь увлеченно сочиняло сказку-страшилку.
* * *
Вот в такое время — когда поставки товара отменялись из-за нехватки бензина, а газеты съеживались до четырех страниц из-за нехватки краски, когда везде звучали слова «развал», «распад» и «разруха», как дурная песня, застрявшая в коллективном мозгу, — мы с дерриданином путешествовали по СССР, занимаясь его путевыми заметками про сумерки Страны Советов.
Представьте себе консервную банку на льду: нашим средством передвижения — как правило, по обледенелым дорогам — были дряхлые «жигули». Без официальных интуристовских пропусков мы не имели права останавливаться в гостиницах и полагались на добрых незнакомцев — Друзей друзей друзей, которые передавали нас по цепочке, как эстафетную палочку в состязании по гостеприимству. С лета 1989-го (Кавказ) по декабрь 1991-го (опять Кавказ) мы проехали, должно быть, около 16 000 километров. Мы странствовали по Средней Азии, тряслись по неизведанному Поволжью, где старики еще практиковали шаманизм и пили кумыс. Мы блуждали по окраинам безграничной Украины и по зачарованным мини-кремлям Золотого кольца.
Плакат посреди заснеженной украинской степи призывал:
ОХОТНИКИ! В ЗИМНЕЕ ВРЕМЯ ПОДКАРМЛИВАЙТЕ ДИКИХ ЖИВОТНЫХ
Нашим первым водителем был изящный блондин Серега, муж моей кузины Даши, воевавший в Афганистане.
— Ну, значит, стоим мы под Кабулом, — так начиналась типичная Серегина дорожная байка. — Ну, и долбаный муэдзин не дает нам спать, блин. Ну и дружок мой, Пашка, хватает свой калаш. Бам! Муэдзин затыкается. Навсегда.
Серега научил меня нескольким вещам, важным для выживания в пути. Например, на свинье его бабушки мы учились пользоваться газовым баллончиком. Еще он учил меня, наивную американку, давать взятки. Для этого надо было вложить американские пять баксов в пачку американских «Мальборо» так, чтобы торчал краешек, а затем протянуть через стойку, подмигнуть и сказать: «Буду вам обязан, очень обязан». Подкуп ГАИ Серега брал на себя. Получалось не всегда. На одном особенно неприятном участке трассы Казань — Москва нас остановили и оштрафовали на «твенти бакс» ровно двадцать два раза. У гаишников была своя эстафета.