— Лариска! — выдавил отец, почти не скрывая отчаяния. — Это же твой рецепт и твой горшочек. Я тебе его на день рождения подарил.
— Да? Правда? — весело сказала мама. — Ничего не помню. Вот и все. Ее пустая американская улыбка сказала ему, что прошлого не вернешь.
— Браво, Татьяна! — проворчала я в лифте, намекая на восьмую главу «Евгения Онегина». — Станиславский рукоплещет тебе из могилы.
Мама улыбнулась из-под слоя грима усталой, очень советской улыбкой, совсем не показав зубов.
Лежа на раскладушке в темной перетопленной дедушкиной квартире я, кажется, слышала, как мама плачет, хотя и очень тихо. Под мерный храп одесской родни.
Глава 9
1990-е: Дружба народов
Абысту, пресную абхазскую кукурузную кашу, подают с местным молодым соленым сыром сулугуни. Я воткнула несколько ломтиков сулугуни в тарелку с абыстой и смотрела, как он медленно тает.
1991 год, Рождество. Почти семь вечера. В кухне богатого дома в винодельческом районе вокруг огромных кипящих котлов хлопочут женщины с внушительными носами и иссиня-черными волосами. Мы с моим бойфрендом Джоном пару дней назад прибыли в Абхазию — мятежную автономную республику в составе Грузии в полутора тысячах километров к югу от Москвы. Зловещая первобытная тьма поглотила Сухуми, столицу обсаженной пальмами субтропической советской Ривьеры. Не было ни электричества, ни питьевой воды. На черных улицах мальчики-подростки размахивали винтовками, запах катастрофы мешался с соленым и влажным черноморским бризом. Мы приехали в самом начале кровавого абхазского конфликта с Грузией, не разрешенного и по сей день. Но здесь, в деревенском доме винодела, сохранялась иллюзия мира и достатка.
Женщины внесли блюда с хачапури в комнату, где за длинным столом сидели десятки мужчин. В нашу честь уже были подняты неисчислимые бокалы домашнего вина сорта «изабелла». Традиция запрещает женщинам сидеть с мужчинами. Они готовили и смотрели на кухне телевизор. Я зашла, чтобы проявить уважение.
Ровно в семь часов я замерла, не донеся до рта ложку абысты.
На экране возник знакомый человек. Он был одет в модный костюм в тонкую полоску, но не демонстрировал обычной для себя властной живости. Он выглядел напряженным, усталым, а его лицо неуместно розовело на сером фоне с алым советским флагом сбоку. Родимое пятно на лбу казалось нарисованным.
«Дорогие соотечественники, сограждане! — сказал Михаил Сергеевич Горбачев. Прошло шесть лет и девять месяцев с тех пор, как он принял руководство Советским Союзом. — В силу сложившейся ситуации…»
А ситуация сложилась следующая: в августе того года восемь самых тупоголовых сторонников «жесткого курса» партии попытались свергнуть Горбачева (некоторые из них при этом не выходили из состояния опьянения). Путч почти сразу провалился, но устои централизованной советской власти пошатнулись. В игру стремительно вступил Борис Ельцин, неугомонный президент РСФСР. Он заявил о себе как о лидере сопротивления и народном герое. Горбачев еще держался, но еле-еле: как флюгер на крыше рассыпающейся, империи.
«В силу сложившейся ситуации…»
Все выступление Горбачева я простояла с открытым ртом.
* * *
В моей собственной ситуации многое изменилось со времени первой поездки в Москву в декабре 1987-го. Вернувшись в Квинс, я неудержимо рыдала, уткнувшись лицом в мамин диван. «Там нас все любят! — выла я. — А тут мы никто и ничто!»
Были и другие причины для слез. Неудивительно, что гадалка Терри ничего не сказала о моей будущей всемирной славе пианистки. На кисти образовалась болезненная шишка размером со сливу. Я едва могла взять октаву на клавиатуре и извлечь аккорд громче меццо-форте. И чем больше я мучила клавиши, тем сильнее слива на руке мучила меня.
Ортопед, сурово нахмурив брови, рекомендовал немедленную операцию.
Но прославленная специалистка в области пианистских травм выдала иное предписание. Потому что моя техника НИКУДА НЕ ГОДИЛАСЬ. И если я не переучусь играть с нуля, грозила она, то нервный узел просто будет опухать снова и снова. Я отложила магистерский экзамен в Джульярдской школе и записалась к ней на реабилитационный курс. Я играла с шести лет, начинала учиться в Москве на пианино «Красный Октябрь». В звук, который я извлекала из инструмента, — мой звук — я вкладывала всю себя. Теперь, в двадцать четыре года, я заново учила гаммы с опухшим сливовым запястьем. До сих пор помню свое лицо, отражающееся в сверкающем «Стейнвее» моей менторши. Лицо самоубийцы.
Чтобы еженедельно приносить ей пачку хрустящих банкнот, я брала переводческую халтуру — с итальянского, который смутно помнила со времен нашего беженского привала в Риме. Однажды на мой стол легла кулинарная книга, увесистая, как этрусская мраморная плита. Теперь вместо andante spianato и allegro con brio мою жизнь заполнили spaghetti alpesto и vitello tonnato. Я мрачно переписывала рецепты на каталожные карточки, а рядом, в той же комнате, Джон заканчивал диссертацию, столь богатую постструктуралистским жаргоном в духе Деррида, что для меня она звучала как на суахили.
Мы с Джоном познакомились в середине восьмидесятых. Он приехал в Нью-Йорк по программе Фулбрайта. Этот кембриджский сноб писал для модного журнала Artforum и деконструировал малоизвестные британские панк-группы. А я бредила Шуманом и жила с мамой в иммигрантском гетто. Но что-то между нами щелкнуло, и вскоре он уже поселился в моей спальне в Квинсе. Мама окрестила его дерриданином — загадочным существом с другой планеты. «А вы чем занимаетесь?» — с высоты своего постструктурализма спрашивали друзья Джона. Я опускала глаза. Я разучивала гаммы и переводила рецепты.
Идея родилась сама собой, вспышкой озарив мой угрюмый мозг. Что если… я сама напишу кулинарную книгу? Русскую, конечно. Но охвачу при этом еще и кухни всего СССР во всем его этническом разнообразии? Мой дерриданин великодушно вызвался в соавторы — помочь с моим «шатким» иммигрантским английским.
Помню, как нас лихорадило, когда мы отправили предложение издателям.
И их презрительные ответы: «Что, книга о хлебных очередях?»
А потом вдруг согласился издатель «The Silver Palate» («Серебряного нёба»), кулинарной книги, знаменовавшей расцвет новой моды на гурманство.
Подписав договор, я шла по Бродвею, а во вскружившейся голове зазвучал голос:
— Самозванка! Да что ты собой представляешь? Ничего, большой круглый русский ноль!
Конечно, из итальянской книжки я знала, как пишутся рецепты, вдохновенно готовила вместе с мамой и даже время от времени глазела на дорогущие козьи сыры в престижных магазинах. Но, включая кулинарное телешоу Джулии или Жака или листая глянцевые страницы Gourmet, я испытывала то же эмигрантское отчуждение, что и в ту первую промозглую зиму в Филадельфии. Капиталисты разделывают утку к празднику, на который меня не позвали. В мире гурманов («фуди») восьмидесятых, — мире фисташкового песто и карпаччо из тунца — я была совершенно посторонним человеком. Даже классовым врагом. Но в сумке у меня лежали подписанный договор и курица, которую я сразу купила для проверки рецептов.
К тому времени, как я дописала первую главу, про закуски, шишка на кисти исчезла. Ко второй главе — супы — пальцы благодаря усилиям моей наставницы брали октавы влет. Но желание играть почему-то пропало. Помпезные аккорды Рахманинова звучали пусто под пальцами. Звук перестал быть моим. Впервые с тех пор, как я стала взрослой, глубины позднего Бетховена не волновали меня. На середине главы про салаты я прилично отыграла свой магистерский экзамен, закрыла крышку «Стейнвея» и с тех пор почти не прикасалась к клавишам.
Всепоглощающая страсть, поддерживавшая меня все эти годы, была вытеснена. Кулинарной книгой.
* * *
Оглядываясь на свое детство при Брежневе, я понимаю, что на стезю человека, пишущего о еде и путешествиях, меня подтолкнули два особенных московских воспоминания. Два видения из социалистической сказки об изобилии и братстве народов.