Сергей вернулся, когда уже спустились темные февральские сумерки. Он пах перегаром и вид имел виноватый, но агрессивный. С порога заявил, что не создан для семейной жизни. «Вся эта возня с ребенком…» — на этом он умолк. Потом добавил, что у него нет средств содержать семью, нет сил стоять в очередях, да и желания нет. Он сдернул клетчатый плед с раскладушки, стоявшей в углу. Медленно, демонстративно разложил раскладушку на безопасном расстоянии от супружеского ложа и тут же уснул. Мама говорит, что он храпел.
Время от времени Сергей приходил домой после работы и возвращался в мамину постель. Или спал на раскладушке. Часто не появлялся дома неделями. Больше он меня не купал, но иногда брал на руки и тетешкал. Мамина жизнь шла по-старому — мучительная, деморализующая неизвестность. Воля ее ослабевала, а сердце все время грызла тоска. В самых диких, разнузданных мечтах Лариса теперь представляла себе только одно: собственную комнату в полуподвале, где мы с ней будем пить чай из разноцветных чашек в народном стиле, которые она как-то раз видела на рынке. В этих чашках, собственных чашках ручной работы заключалось для нее счастье.
Мамина пытка продлилась три года.
По меркам времен обширного и непрекращающегося жилищного кризиса — половина населения СССР жила в еще более невыносимых условиях — три года не срок. Анна Ахматова, моя гениальная тезка, переехала в коммунальную квартиру в Фонтанном доме (бывший дворец Шереметевых) в Ленинграде к своему любовнику Николаю Пунину. С ними жила его бывшая жена. Когда любовники разошлись, и Ахматова, и бывшая жена продолжали жить в квартире — им некуда было идти, — а Пунин приводил новых женщин. После ареста Пунина Ахматова осталась жить в этой же квартире, переселяясь из комнаты в комнату (теперь там любовно организованный музей). Мемуаристы вспоминают, как Ахматова и бывшая семья ее бывшего любовника обедали за одним столом, но в полном молчании. Когда сын Ахматовой вернулся из лагеря, он спал на сундуке в коридоре. В Фонтанном доме Ахматова прожила почти тридцать лет.
Я тоже спала на сундуке в продуваемом сквозняком коридоре в арбатской квартире бабушки и дедушки, когда мама в отчаянии вернулась к родителям. На том самом легком синем сундуке, что в войну спас Лизину семью от голода. В двух крохотных комнатах уже ютились мамин брат и моя трехлетняя двоюродная сестра — у ее мамы тоже были проблемы в семейной жизни. Так что моя мама спала на раскладушке в кухне или рядом со мной в коридоре. Раскладушка, на которой проходили целые жизни, — пожалуй, один из самых душераздирающих и самых символичных артефактов в археологии советского быта. К тому же от нее пострадали миллионы спин.
* * *
Маме повезло, что ее брак развалился в 1964 году. В конце пятидесятых композитор Дмитрий Шостакович, больше известный как автор эпических симфоний, написал оперетту «Москва, Черемушки», в которой высмеял дефицит жилья. В 1962 году по ней сняли фильм. У юных Саши и Маши семейный кризис, прямо противоположный маминому с папой: они недавно поженились, но из-за ужасного «квартирного вопроса» вынуждены жить порознь, каждый со своими родителями. Мой любимый фрагмент — кинематографическая греза, когда Саша и Маша вальсируют сквозь череду воображаемых новых комнат — своих комнат! — и поют: «Вот передняя наша, вот и вешалка наша… Наша, наша, наша». Фильм кончается социалистическим хэппи-эндом: коррумпированные чиновники терпят поражение, и любящая пара наконец обретает уродливое типовое — наше, наше! — гнездышко в Черемушках.
Район Черемушки расположен на юго-западе Москвы. Именно там началось первое в стране массовое строительство отдельных квартир. Одинаковые жилые кварталы выросли посреди беспорядочной застройки окраинных микрорайонов. Хрущевская дешевая версия советской бытовой утопии, побег из ада навязанной общинности. Нуклеарная семья в конце концов получила надежду на уединение.
Сложно переоценить сдвиг в сознании и социальных отношениях, вызванный этой новой жилищной политикой. Начатое Хрущевым в конце пятидесятых строительство не закончилось с его уходом, оно продолжалось и в восьмидесятые. Это стало самым существенным изменением образа жизни после революции 1917-го и, вероятно, главным общественным достижением Хрущева.
К 1964 году около половины населения — почти 100 миллионов человек — переехали в новые дома-коробки, сляпанные быстро и дешево из готовых бетонных панелей. Советская статистика хвастала, что СССР сдает в год больше квартир, чем США, Англия, Франция, Западная Германия, Швеция, Голландия, Бельгия и Швейцария, вместе взятые. Кто не помнит бесконечных новоселий, где все сидели на полу и ели селедку с газеты, вдыхая заманчивый запах обойного клея? Типовое строительство положило конец эпохе богато украшенных, с высокими потолками, элитных сталинских домов. Материальное благополучие (уж какое есть) больше не считалось привилегией номенклатуры и стахановцев, его пропагандировали как прирожденное право каждого. Хрущев хотел предвосхитить наступление коммунизма, который уже сиял из-за горизонта развитого социализма. Как и Иосиф Виссарионович, Никита Сергеевич вдавался в детали. Усатый нюхал мыло. Лысый тестировал стандартный санузел.
Санузел был небольшим. Индивидуальное жилье никоим образом не должно было воспитывать буржуазные устремления или оголтелый индивидуализм. Недаром новые блочные дома получили прозвище «хрущобы». Что важнее — новый дух жилищного эгалитаризма выражался в сокрушительном архитектурном однообразии. В домах-коробках без лифтов, обычно пятиэтажных, располагалось множество крохотных «двушек». Высота потолков — два пятьдесят. Гостиная — четырнадцать квадратных метров. Спальня — неизменные восемь квадратных метров. Готовили, ели, говорили, пили водку, гоняли чаи, беспрестанно курили, делали уроки, рассказывали политические анекдоты, играли на семиструнной гитаре и вообще всячески выражали себя на легендарных «пятиметровках» — малюсеньких кухнях. Потом их будут с любовью вспоминать как колыбель свободы слова и инакомыслия. Отсюда пошло выражение «кухонный диссидент». Диссидентство было непредвиденным, но глубоким последствием хрущевских жилищных реформ.
Безжалостная одинаковость хрущоб тяжелым бременем легла на советскую душу. «…унылые одинаковые дома, — писал бард Александр Галич, эмигрант поневоле, — с одинаковыми крышами, окнами и подъездами, одинаковыми лозунгами, которые вывешивают в праздничные дни, и одинаковыми матерными словами, нацарапанными карандашами и гвоздями на стенах. И стоят эти одинаковые дома на одинаковых улицах с одинаковыми названиями — Коммунистическая, Профсоюзная, улица Мира, проспект Космонавтов, проспект или площадь Ленина».
Почти все вышесказанное относилось и к долгожданному новому жилью, в которое мы наконец перебрались в 1966-м. Но были и существенные отличия. Наша улица называлась Давыдковская — не Ленина, Энгельса, Маркса или, боже упаси, ненавистного маме Гагарина. Полный адрес: Давыдковская, дом 3 дробь 1. Вначале мы с мамой, конечно, целую вечность блуждали, пытаясь отыскать его среди идентичных домов, окруженных лужами грязи. Но район Давыдково, часть Кунцева, не был унылым. В нем была своя прелесть. Это бывшая деревня на западной окраине Москвы в двадцати минутах езды от Кремля по широкому, прямому как стрела проспекту. В былые времена Давыдково славилось бодрящим воздухом и соловьями, которые пели по берегам быстрой и мелкой речки Сетуни. Недалеко от нашей хрущевской трущобы рос красивый душистый сосновый лес. В соснах скрывался большой зеленый забор, а за ним была заколоченная дача одного низенького рябого грузина, умершего больше десяти лет назад и очень редко упоминаемого.
Мама клянется, что наша хрущобная радость досталась нам благодаря кольцу и чуду. Началось с того, что кто-то где-то шепотом посоветовал ей встать в очередь на квартиру, которая удивительно быстро двигалась. Но возникло препятствие: дом был кооперативный, требовался большой первоначальный взнос. Здесь на сцену выходит кольцо и предполагаемое чудо. Дорогая игрушка эпохи ар-нуво в форме изящного букета, усаженного бриллиантами. Наум подарил его Лизе после войны в честь того, что они выжили. У бабушки Лизы отсутствовали буржуазные инстинкты, меня это всегда в ней восхищало. Она надела кольцо один или два раза, а потом бросила в швейную шкатулку. Когда мама рассказала о неподъемном первоначальном взносе, Лиза штопала носки. Кольцо — мама клянется — сверкнуло на Лизу волшебным лучом. Чудесным образом материализовался покупатель, предложивший ровно семьсот рублей (шесть месячных зарплат), которые требовались для взноса. Вся семья расценила это как знак, и никто не расстроился, когда потом выяснилось, что кольцо стоило по меньшей мере в пять раз дороже.