Вспоминается мне, как в октябре 1905 года после невиданно-грандиозных похорон выдающегося революционера-большевика Николая Эрнестовича Баумана, убитого черносотенцем Михальчуком, казаки, устроившие засаду вблизи Охотного ряда, в манеже (угол Моховой и Никитской улиц), стали расстреливать возвращавшихся с похорон безоружных демонстрантов.
Это кровавое преступление властей вызвало большое возмущение широких слоев населения Москвы. Помню и точно знаю гневный протест, поданный в Городскую думу по этому поводу. Пусть об этом расскажу не я, а подлинный текст, подписанный общественными деятелями, работниками театров и артистами, среди которых имена Станиславского, Немировича-Данченко, Москвина, Качалова, Книппер-Чеховой и других — от Художественного театра, — врачей, художников, нескольких учреждений от имени «всех рабочих» и т. д.
Вот какой протест был направлен тогда в Городскую думу от группы интеллигенции:
«Возмутительное расстреливание народа, возвращавшегося с похорон Баумана, казаками, действовавшими вполне произвольно и находящимися, очевидно, вне всякого руководства и надзора со стороны начальства, лишний раз показывает, в какой мере мирное население Москвы лишено самой элементарной безопасности. Нападение казаков было произведено в данном случае вопреки прямому обещанию генерал-губернатора, данному им представителям города, устранить полицию и войска с пути следования похоронной процессии. Потрясенные этим происшествием, имевшим место вчера, в 11 часов вечера, в центре города, у стен старого университета, мы, нижеподписавшиеся, обращаемся к Городской думе с решительным требованием безотлагательно принять действительные меры к охране жизни и безопасности жителей вверенного ее попечению города. Необходимо учредить особый комитет общественной безопасности, составленный из представителей организованных общественных учреждений, и организовать правильную городскую милицию».
На подлинном документе есть надпись карандашом: «Доложено Думе 21/Х».
Так была встречена первая весть о пошатнувшемся самодержавии, но вскоре эта радость сменилась разочарованием. Когда обнаружился обман народа царскими обещаниями гражданских свобод, неприкосновенности личности, свободы слова, совести, собраний и союзов, народ стал готовиться к вооруженному восстанию.
Царь испугался, издал манифест:
— Мертвым — свобода, живых — под арест!
так горько зазвучала вскоре в народе новая тогдашняя песенка об объявлении «конституции», и московские улицы начали спешно покрываться баррикадами…
Эти уличные преграды из наваленных в огромные кучи бревен, ворот, опрокинутых трамвайных вагонов, лестниц, ящиков и камней в течение нескольких дней расстреливались царскими пушками и пулеметами, а из-за баррикад сыпались в ответ ружейные и револьверные пули, отражавшие натиск кавалерийских частей.
Московский обер-полицмейстер генерал Трепов вывесил свой строжайший приказ: «Патронов не жалеть, холостых залпов не давать». А какой-то остроумец ухитрился замазать первые две буквы «п» и «а», так что получился приказ: «тронов не жалеть».
Первая революция была подавлена. Но это было началом конца царизма, навсегда свергнутого великим Октябрем в 1917 году.
XIV
«Из песни слова не выкинешь», — говорит пословица… Что бывало, то бывало. Вся Москва знала, что 12 января старого стиля, в так называемый «Татьянин день» — день основания первого российского университета в Москве — будет шумный праздник университетской молодежи, пожилых и старых университетских деятелей, уважаемых профессоров и бывших питомцев московской «альма матер» — врачей, адвокатов, учителей и прочей интеллигенции. Этот день ежегодно начинался торжественной обедней в университетской церкви. Много-много лет праздник этот справлялся по заведенному порядку: сначала обедня, потом молебен, потом в актовом зале традиционная речь ректора или одного из почтеннейших профессоров… А затем…
Затем толпы молодежи шли «завтракать» в ресторан «Эрмитаж», где к этому завтраку ресторан приготовлялся заблаговременно: со столов снимали скатерти, из залов убирались вазы, растения в горшках и все бьющееся и не необходимое. Здесь до вечерних часов длился этот «завтрак» — чем позже, тем шумней и восторженней. Ближе к вечеру ораторы уж влезали на столы и с высоты со стаканом в руках, окруженные пылкими слушателями, произносили пылкие речи. Вокруг кричали громкими голосами кто «браво», кто «ура» и запевали разные студенческие песни, чокались вином, и пивом, и шампанским, и водкой — у кого на что хватало средств. Потом разъезжались на тройках и лихачах в загородные рестораны, куда потихоньку ползли также и простые извозчики, так называемые «ваньки», с нависшими на санях, где только возможно, юнцами, а также плелись пешком малоимущие. Но там, в загородных ресторанах, уже не разбиралось, кто может платить, кто не может: все были равны.
В одном из своих шутливых фельетонов А. П. Чехов в 1885 году писал про Татьянин день, в 130-ю годовщину Московского университета:
«В этом году выпито все, кроме Москвы-реки, и то благодаря тому, что она замерзла… Пианино и рояли трещали, оркестры, не умолкая, жарили «Gaudeamus», горла надрывались и хрипели… Тройки и лихачи всю ночь летали от Москвы к Яру, от Яра в Стрельну… Было так весело, что один студиоз от избытка чувств выкупался в резервуаре, где плавают стерляди…»
Все это не выдумка, не сказка. Так это и бывало обычно в Татьянин день. Не в день — а в ночь Татьянина дня. Под утро швейцары Стрельны и Яра нередко надписывали мелом на спинах молодежи адреса, и их развозили по домам «уцелевшие» товарищи…
Шли годы. Студенты становились врачами, адвокатами, учителями, писателями, общественными деятелями, профессорами… Но Татьянин день не забывался и не менялся. В этот традиционный день и старики и молодежь, знаменитые и неведомые — все были знакомыми, все были равными… Бытовая сторона праздника оставалась такой же, как и раньше, со всеми ее подробностями.
И вдруг в 1889 году, за двое суток до Татьянина дня, раздался голос «великого писателя земли русской» — Льва Николаевича Толстого. Громкий голос, призывающий опомниться и из праздника просвещения не делать подобия того, что творится в глухих деревнях в храмовые праздники Знамения, Казанской, Введения и проч.
«Мужики едят студень и лапшу, — писал Лев Николаевич, — а просвещенные — омары, сыры, потажи, филеи; мужики пьют водку и пиво, просвещенные — напитки разных сортов, вина, водки, ликеры сухие и крепкие, слабые и горькие, и сладкие, и белые, и красные, и шампанские… Мужики падают в грязь, а просвещенные на бархатные диваны. Мужиков разносят и растаскивают по местам жены и сыновья, а просвещенных — посмеивающиеся трезвые лакеи…»
Голос великого писателя и призыв опомниться так повлияли на старших и младших, что Татьянин день в 1889 году уже не мог быть таким, как обычно, и с той поры «праздник просвещения», как называл его Толстой, изменился до неузнаваемости.
XV
В свое время, в эпоху грибоедовской Москвы, в некоторых кварталах, вроде Арбата, Кудрина или Пречистенки, красовались богатые дворянские усадьбы, с садами, конными дворами и службами, с кучерами и ливрейными лакеями, а также стояли и скромные особнячки — преимущественно деревянные, оштукатуренные и окрашенные то в желтый, то в розовый, то в голубой цвет, с белыми колоннами по фасаду, с полуциркульными окнами — под «московский ампир» — и тоже со скромными каретными сараями и надворными службами. В усадьбах и в особняках проживали в те времена влиятельные Фамусовы, по словам Грибоедова — «охотники поподличать везде», которые «в чины выводят и пенсии дают», полковники Скалозубы — что «тьму отличий нахватали», графини Хрюмины и Хлестовы — эти «пиковые дамы», которые «сужденья черпают из забытых газет времен Очакова и покоренья Крыма», болтуны Репетиловы и всякие Молчалины, добровольно признающие, что им — «не должно сметь свое суждение иметь».