Во время ужина Мамин не садился обыкновенно в почетные углы, к знаменитостям, возле хозяина, а предпочитал быть среди простых смертных; хотя его всегда пытались перетащить на видное место, но он не шел. Зато перед ним, в виде особого исключения, ставилось пиво, которое никому, кроме Мамина, не подавалось, так как считалось напитком низменным, а Мамин его любил и выпивал немало, хотя и говорил в шутку, что «из-за него, окаянного, я всю свою красоту прежнюю потерял».
Всегда спокойный и в меру шутливый, с большими черными красивыми глазами, с непослушной прической седеющих волос и с неизменной неразлучной трубочкой в руках или в зубах, Дмитрий Наркисович производил впечатление беспечального россиянина, прожившего недурно две трети жизни и очень спокойного за оставшуюся треть.
Он был уже автором многих романов — преимущественно из уральской приисковой жизни, — печатавшихся в лучших журналах того времени. Правильно и метко говорил о нем наш общий друг С. Я. Елпатьевский: «Мамин — это уральский человек. Он весь полностью от Урала — обликом, ухваткой, чувствованием, думанием. В нем многое от мглистых еловых лесов и бело-радостных березок, от горных вершин и угрюмых скал, от всей уральской жизни, от людей и зверя, от старых преданий…»
Произведения его читались с большой охотой: одни интересовались интригой и разнообразием действия, другие — характерными типами, иные — природой, бытом и этнографией. Непонятно, почему о других, менее заслуживающих внимания, писали, кричали, возводили их на недолговременные пьедесталы, а Мамин оставался как бы в тени. Эта несправедливость чувствовалась им, но он не показывал даже вида, что ему иногда больно.
Мамин-Сибиряк бывал у нас всегда на «Средах» как желанный гость во время наездов его в Москву. Когда мы попытались издавать от нашей группы литературные сборники, Мамин-был с нами. Так, в 1902 году он писал мне:
«Очень рад, что ваш товарищеский сборник состоится, а также тому, что мое имя появится на его страницах…»
В том же году возникла дерзкая мысль начать издавать для широчайших кругов читателей крайне дешевые книги с огромнейшим тиражом. Многие товарищи очень заинтересовались этим предложением и ответили мне не только согласием прислать рассказы, но и практическими советами.
Для начала, на первый опыт, требовалась, однако, некоторая жертва со стороны авторов. Каждая сотня рублей имела в данном случае значение, а потому было предположено, что писатели не будут требовать себе гонорара за отданную в сборник вещь, уже побывавшую ранее в печати. Все это было, конечно, делом весьма фантастическим. Но Мамин и на это пошел. Он писал мне: «Что касается дешевого сборника в 20 коп., то я с удовольствием соглашаюсь, чтобы вы выбрали что-нибудь для него из моих рассказов».
Давши такое определенное согласие, Мамин прибавляет в дальнейших строках следующее горькое, но существенное послесловие:
«Дешевизна вещь хорошая, и дешевая книга нужна, но ведь авторы имеют скверную привычку обедать, иметь семью и т. д. Прибавьте к этому, что автор с своего издания выплачивает сорок процентов магазину Суворина и иным «любителям российской словесности». Прибавьте еще, что с нашей дорогой авторской книгой конкурируют приложения иллюстрированных изданий, а уж о конкуренции с дешевыми изданиями таких корифеев, как Пушкин, Лермонтов, Гоголь, конечно, и говорить нечего. Что же остается? Остаются наши книги на полках книжных магазинов непроданными, и остается мнение почтенных читателей, которые, невольно сравнив цены наших книг с корифейными, обзовут нас живодерами. Очень грустное и безвыходное положение…»
В том же году, ранней весной, мы встречались с Дмитрием Наркисовичем в Ялте. Вспоминается наше посещение А. П. Чехова. Целая группа писателей явилась тогда из Ялты в Аутку. Пришли все вместе: Мамин, Горький, Елпатьевский, Бунин, Куприн, художник Нилус, писавший в то время с Чехова портрет, и еще, если не ошибаюсь, был артист Художественного театра, старик Артем — большой приятель Антона Павловича, и доктор Середин. За ужином, помню, подавали любимое блюдо Чехова — печеную картошку в «мундире», то есть со шкуркой. Сидели недолго, чтоб не утомлять больного хозяина, и всей компанией пошли пешком обратно в Ялту, наслаждаясь тихим душистым весенним вечером.
В Ялте, на морской набережной, был небольшой книжный магазин старика Синани, любителя литературы и особенно самих литераторов. Знакомства у него в артистической и писательской среде были очень большие. Приезжие известности и знаменитости нередко заходили к нему в магазин, где, кроме книг, продавались еще и папиросы; приходили за табаком, а то и так просто, ради встречи с другими. Иногда можно было видеть здесь Чехова, сидящим на скамье на улице, у входа в магазин. У Синани была большая толстая тетрадь в хорошем переплете — альбом, где за многие годы расписывались его знакомые из литературного мира и заносили туда на память свои краткие впечатления об Ялте. Книга эта очень интересна по множеству автографов известных людей того времени, и было бы жаль, если б она затерялась в частных руках.
На Мамина, как человека северного, Крым не произвел чарующего впечатления, и он в этой книге автографов написал:
«Ехал в Ялту с радостью, уезжаю из Ялты с удовольствием». Помню, как Синани был изумлен такой оценкой Ялты и всем знакомым показывал эту страницу и говорил:
— Вот Мамин-Сибиряк — большой писатель, а про нашу Ялту такое написал, что даже верить не хочется.
Конечно, заметку Мамина можно понять двояко; ехал с радостью и получил от Ялты большое удовольствие, которое и увозит с собой в Петербург. Но крымский патриот Синани почувствовал здесь иной смысл, и, кажется, более верный.
Мамин не сделался приверженцем юга: слишком много было в нем Урала и слишком глубоко сидел в нем Урал, говорил Елпатьевский; ему недоставало уральской елочки, белой березки, того, что ему милее было и пальм, и каштанов, и великолепных магнолий.
Родился Мамин в 1852 году и умер в 1912; стало быть, прожил шестьдесят лет на свете. Не вспомню, это ли шестидесятилетие или иная причина или дата, но что-то вдруг подтолкнуло людей, заставило их позаботиться исправить многолетние ошибки и признать Мамина большим писателем, устроить ему общественное чествование и поднести ему торжественное звание «почетного академика». А когда собрались объявить ему об этом избрании, он лежал уже без памяти на смертном одре и через несколько дней умер, так и не услыхав того, что над ним прочитали. Так и не дождался он давно и вполне заслуженного.
Похоронили его рядом с И. А. Гончаровым. Над раскрытой могилой стояли седовласые «братья-писатели», глядя на которых вспоминались вещие слова Некрасова, что в судьбе наших «братьев-писателей что-то лежит роковое…»
Много было среди обступившей толпы молодых девушек-курсисток, много студентов, много разных неведомых людей всяких возрастов. Стояли с непокрытыми головами среди серого петербургского осеннего дня и слушали похвальные речи, слишком запоздавшие признания и подводили отсталые итоги. Один только поэт Коринфский бросил слово в будущее и, глядя на молодежь, закончил свое стихотворение с пафосом:
В грядущих поколеньях
Ты будешь жить, уральский самоцвет!
Портной Белоусов и профессор Грузинский
Иван Алексеевич Белоусов и Алексей Евгеньевич Грузинский были близкими друзьями.
Их связывала не только искренняя дружба, но и взаимное уважение в течение тридцати лет. Люди различных кругов и по рождению, и по воспитанию, и по образованию, они сходились тем не менее в очень многом, а главное — в самой, настоящей, в самой действительной любви к литературе, а также в доброжелательном и даже ласковом отношении к людям: оба они любили, чувствовали и понимали природу, и оба были, несомненно, поэтами.
Грузинский был старше Белоусова на пять лет. В ранней юности, когда одному человеку двадцать, а другому пятнадцать, эта разница значительна и существенна, но чем дальше, нем глубже входят люди в жизнь, эта разница стирается, становится ничтожной и совершенно не ощущается. Так было и здесь, тем более что друзья наши впервые встретились в возрасте уже зрелом. Но когда они еще не знавали один другого, разница между ними была не только возрастная: Грузинский был уже филологом, окончившим Московский университет, а Белоусов в это время был ремесленником — простым портным из Зарядья, прошедшим лишь курс городского училища. Перед одним открывалась широкая дорога ученого, перед другим — серая жизнь мастерской, на верстаке, или «катке», с иглой, наперстком и утюгом, среди будничных забот и мелких интересов, в затхлой мещанской обстановке одного из московских переулков, лежащих между бывшей Варваркой (ныне улица Разина) и Москвой-рекой. Вся эта местность была заселена сплошь мастеровым людом — сапожниками, скорняками, портными да мелкими лавочниками и разносчиками, обслуживавшими близлежащие торговые ряды. И отец Белоусова был портной-ремесленник, полуграмотный человек. В доме его, где рос будущий поэт, никогда не было ни одной книги, иметь которые считалось более чем излишним, а сочинять их — крайне предосудительным и неприличным, да никому и в голову не могло прийти, чтобы мог среди них оказаться такой отступник. В доме получались лишь «Полицейские ведомости» — газета, состоявшая только из приказов, городских уличных происшествий и объявлений; подписка была вынужденной и обязательной, и, чтоб не пропадали даром деньги, газета читалась «от доски до доски». В доме никто, конечно, не подозревал, что Иван Алексеевич любит книги, много читает и много вычитывает из них существенного для жизни — не портного Белоусова, но Белоусова-поэта, каковым он родился и каковым был всю свою жизнь до конца, и это призвание свое считал самым лучшим для человека, самым славным, самым радостным, как бы оно ни было иногда тяжело. По словам его любимого поэта Сурикова: