Впервые я попал в Малый театр свыше восьмидесяти лет тому назад, — пяти-шестилетним ребенком. Помню, что старшие, которые взяли меня тогда в ложу, указывали мне на какого-то человека, ходившего по сцене в длинном сюртуке и часто вынимавшего из кармана красный носовой платок. Мне говорили, чтоб я постарался запомнить этого человека:
— Это — Шумский.
К сожалению, я был еще так мал, что, кроме фамилии Шумского и его красного платка, ничего в памяти моей не сохранилось. Осталось только сознание, что живого Шумского на сцене я все-таки видел.
Из старых актеров я помню Самарина на его пятидесятилетием юбилее в 1884 году. Это был первый парадный спектакль на моей памяти.
Я был уже юношей и помню, как захватило меня это торжественное чествование, которое было устроено Самарину на сцене Большого театра. Все, что было лучшего и талантливого в то время, как прославленного, так и молодого, — все собралось на сцене в ожидании юбиляра. В первой части пролога, написанного актером Вильде белыми стихами, М. Н. Ермолова изображала Трагедию, а Г. Н. Федотова — Комедию. Одна у другой оспаривали они Самарина, доказывая на него каждая свои права. От имени Комедии Федотова говорила:
Сознайся в том: я более имею
Причин сочувствовать ему, чем ты.
Он ближе мне, ко мне любви он больше
Питал всегда…
Но Ермолова возражала ей от имени Трагедии:
Нет, в этом я поспорю:
Когда предстал он в первый раз на сцене
Цветущим юношей, почти ребенком.
Я на него вниманье обратила
И славный путь артисту предрекла…
Из этого спора должно было выясниться, что Самарин одинаково близок и дорог как комедии, так и трагедии. Если припомнить, что имена Ермоловой и Федотовой были самыми популярными артистическими именами того времени, что обе актрисы были самыми любимыми героинями сцены, то нетрудно представить, какое впечатление произвело на зрителей их выступление в этот торжественный момент.
Во второй картине того же пролога участвовала вся труппа. Старшие актрисы: Медведева, Акимова, Рыкалова, затем Федотова, Ермолова, Никулина, затем Макшеев, Музиль, Ленский, Решимов, Правдин, Садовский — все это крупнейшие фигуры театра того времени. Все они участвовали в «Ряде воспоминаний», называя великие имена предшественников, — которые вместе с Самариным составляли гордость и славу Малого театра: Мочалова, Щепкина, Шумского, Садовского. В связи с произносимым именем появлялись на экране портреты этих славных предшественников.
Настроение поднималось с каждой минутой. Наконец, возгласили:
— Самарин идет!
Хор запел «Славу», артисты выстроились для встречи, и в отворившихся на сцене дверях появился Самарин. Он был во фраке, с тростью в руках, на которую тяжело опирался. Публика встала; гром аплодисментов слился с торжественными звуками «Славы». Медведева, Федотова и Ермолова, поддерживая под руки юбиляра, помогли ему дойти до авансцены и усадили в приготовленное кресло… Это было последнее общение Самарина с публикой, последние проводы его со сцены, которой он отдал полвека жизни… Участвовала в торжестве вся Москва. Островский написал стихи для заключительного хора, которые кончались словами:
Его минутны вдохновенья,
Но вековечно торжество.
Ему — венки и поклоненье,
Бессмертье — имени его.
Помню, на этом торжестве было много восторгов, много любви и уважения… Здесь же я впервые увидел А. Н. Островского, выходившего на вызовы в качестве автора «Леса», один из актов которого был в этот вечер поставлен.
У Малого театра были не только зрители и поклонники, более или менее восторженные, у него были и настоящие друзья, испытанные и неизменные. Как на сцене на смену отцам приходили их сыновья, а дочери сменяли своих матерей (например, семьи Рыбаковых, Садовских, Яблочкиных, Музиль), так и в публике от отцов к детям переходили, вместе с рассказами о минувшем, симпатии, уважение и любовь, — и театр был для ряда поколений близким и «своим», точно родным. И близость была старинная, прочная, я бы сказал даже — взаимная: сцена любила свою публику, а публика любила свою сцену. Кроме того, в жизни москвичей театр сыграл значительную культурную роль. Недаром же говорилось, что в Москве два рассадника истинного просвещения: Московский университет и Малый театр. И оба они, каждый по своей линии, давали тон — думаю, что не ошибусь, если скажу — чуть не для всей России.
В репертуаре Малого театра мы привыкли встречать великих русских классиков, как Пушкин, Грибоедов, Гоголь, Островский, также и классиков иностранных: Шекспира, Шиллера, Гете, Гюго, Кальдерона, Мольера, Лопе де Вега… Нас знакомили с выдающимися произведениями литературы и при этом в замечательном исполнении.
Далеко не все мои современники имели тогда счастливую возможность быть окруженными культурным обществом, встречаться с яркими людьми, слышать убедительные слова о высоких человеческих идеалах, видеть воочию высокие примеры, загораться светлыми порывами. Нередко людей окружала тогда невылазная проза жизни, та практическая сторона ее, которая знает лишь заботы о завтрашнем дне, о будущем гнездышке, об узком эгоистическом благополучии. Можно было прожить долгие годы и не услышать ни от кого вокруг в течение всей жизни ни единого слова об ином долге, об иных возвышенных обязанностях, о самопожертвовании, о любви к истине и преданности высоким идеалам, родине и народу, о красоте и величии искусства. Тогда как здесь из года в год в ярких примерах и живых образах, в их увлекательных и убедительных художественных воплощениях звучала великая и вековечная правда жизни, которую ждали, искали и на которую откликались всем сердцем.
Со сцены широким потоком лилась в зрительный зал эта вековечная правда жизни, справедливость к униженным и оскорбленным, красота всепрощающей любви. Чуткая молодежь, в душе которой горели те же огни, те же порывы, созревало то же отношение к явлениям жизни, ловила каждое слово, звучащее в тон, и между зрителями и актерами росло и крепло трогательное единение. Выходили из театра взволнованные, удовлетворенные, освеженные, с высоким подъемом.
В то время, о котором я говорю, ко всякой основной пьесе, как бы серьезна или значительна она ни была, прибавлялся еще и водевиль, а то и два: один для съезда, другой для разъезда важной публики. В этих водевилях участвовали нередко артисты с крупными именами и даже пели куплеты под музыку.
На теперешний взгляд, много было странного, наивного, может быть даже лишнего в Малом театре. Например, оркестр. Между рампой и первым рядом кресел было отгорожено место, где сидело человек двадцать с флейтами, скрипками, трубами и барабаном; перед суфлерской будкой, спиной к музыкантам на возвышении помещался дирижер во фраке, с палочкой в руке и в белых перчатках. Без оркестра не мог обходиться тогда никакой спектакль — так уж повелось исстари. Перед началом играли обычно отрывок или попурри из какой-нибудь оперы или оперетки, а между действиями, заполняя антракты, нередко исполнялась танцевальная музыка. Зачем все это делалось — неизвестно.
Когда музыканты, окончив свою работу, уходили вниз и скрывались за дверью, над рампой взвивался тяжелый занавес, и со сцены раздавались первые слова актеров.
Вот тут и начиналось самое главное.
Начиналось то, что захватывало зрителя, увлекало его и учило, что было для большинства публики своего рода кафедрой. Классический репертуар, с возвышенными стремлениями героев, в исполнении целой группы замечательных талантов, как мудрая, несравненная Федотова, как великая Ермолова и их достойнейшие партнеры, делали то, что зритель переставал быть только зрителем: он сливался с героями, сам переживал их высокие порывы и уносил надолго в душе то светлое, чего не давала ему и не могла дать окружающая повседневная жизнь.