Ну потом это, натурально, кончилось, и так печально! Но об этом сейчас не стоит.
Нет, стоит. Потому что если не сейчас, то больше некогда. Слова эти не скажутся, а несказанные они лежат на личной совести лирического героя, а он, обладая совестью слишком пужливой, этого не любит. Он немедленно застрелится, а скорее, не имея револьвера (потому что стреляться из автоматического пистолета претит его эстетическому чувству; пистолета, впрочем, тоже нет), ещё долго не застрелится. Но ведь можно помаяться-помаяться в поисках револьвера, а потом лопнет терпение — и повесишься как миленький. И даже не без злорадства.
А так они из категории мучительной совести переходят в категорию литературного факта, и два в одном — обогащение литературы, пускай и сомнительное, и очищение так называемой совести. Итак, всё кончилось натурально и так печально…
— А я же тебя спрашивал — беременная, что ли? — часто моргая, он смотрел на её живот. — «Поправилась»!
Идея беременности не нова, но и не стареет. Для каждых новых людей она восстаёт из пепла тысячелетий с новой силой, и всякий раз непраздно. Об этом каждые новые люди что-то слышали, но приходит время — и мысль семейная становится самой насущной, регулярно обновляющейся, прекрасной и яростной. Каждый день бездны на краю, например на крыше общежития под звёздным небом, особое упоение. Никакой контрацепции, ибо натурализм с подозрением относится к гормональной химии, а на механические приспособления никогда нет лишней секунды (а оно ещё вечно рвётся, причём обнаруживается это, когда уже кончено и вынуто) и каждый месяц истекает облегчённым вздохом. Впрочем, не каждый.
Но только об этом сейчас не надо, хорошо?
Плохо. Потому что если не сейчас, то больше некогда. Потому что, как говорил писатель Сведенцев-Иванов, рассказ должен ударить читателя по душе, как палкой, чтобы читатель чувствовал, какой он скот! Хотя при чём здесь читатель, непонятно, тут уж скорее писатель. Ну да это без разницы, главное — что скот.
Известно, что после первой беременности наступает аборт. И даже когда в медицинскую практику прочно вошла вакуумная аспирация, после первой беременности по-прежнему наступает аборт. И хотя это происходит более от девичьей памяти и неопытности, сама тенденция выглядит как наш ответ лорду Керзону. Наш задушевный, дурий ответ докторам и всяким фершалам из лекпомов, которые талдычат по умным книжкам, что это очень вредно. Ин ладно, будь по-вашему, и с возрастом мы прибегнем к мини-абортам, затем займёмся политкорректным планированием семьи, когда-нибудь наступит время рожать, но наш исконный и посконный первый аборт нам отдай! Это святое, это как дефлорация, эту кровь собирать в надгробный кратер из Дипилона и поливать розы из кошмарных снов.
Лирический герой сам ассистировал на аборте «Я ваша раба». Кто не знает — все аборты, как боевые корабли, имеют своё собственное имя. Оно даётся недаром. Всякий аборт неповторим, хотя цена известна — рост наркомании.
«Я ваша раба» начался по плану, но сам-то герой ничего об этом не знал. Он маялся от скуки в гинекологическом отделении, где разгильдяйски проходил производственную практику, будучи студентом-медиком. Он слонялся по отделению, ничего делать не хотел, да ему и не позволяли, потому что пусти такого козла даже к простой внутривенной инъекции, не говоря уже об одноимённом вливании, так пациентке не покажется мало. Он захаживал в процедурную, где прекрасные молодые леди сидели в креслах, принимая вагинальные ванночки, и страдальчески смотрели на постороннего молодого человека, заставшего их в таком неловком положении. И он тактично выходил, но всё-таки не сразу, потому что пользовался случаем определить для себя, какая же форма вульвы ему наиболее симпатична, и выбрал свой идеал, хотя у его жены всё равно была не такая. И одна врачиха, которой противно стало смотреть, как он маялся, позвала его ассистировать на «Я вашей рабе».
Первое, что он почувствовал, было опасение порвать перчатки, которые оказались маловаты, а обручальное кольцо он, конечно, снять не удосужился, стал было снимать, но врачиха сказала, чтобы уже натягивал перчатки, как есть. Второе — температуру. Женская кровь очень горяча, она льётся по перчаткам в ведро и на пол, и сразу начинают потеть руки, и не только руки, но и лоб, а вытереться уже не судьба. Потому что вы держите зеркало и якобы слушаете рассказ опытной врачихи, но на самом деле не слушаете, так, какие-то дурно пахнущие обрывки информации — пулёвочка, кюреточка, что там ещё?
Сначала в узенькую дырочку тоненький цилиндрик, потом потолще, потом ещё потолще, и дырочка расширяется, потом пулёвочка, щипчики такие острые, пулевые щипцы, вынимать пули, ими губу оттягиваем сильным, уверенным движением. Невежда и сексист ощущает сильнейший зуд внутреннего обмирания за пациентку, ему кажется, что ей безумно больно и всё сейчас порвётся, а оно под наркозом не больно и всё куда прочнее, чем кажется сентиментальному невежде и сексисту.
И вот, когда всё лишнее смачно шлёпается в ведро с кровью, начинается выскабливание как таковое.
Есть разные мерзкие звуки: гвоздём или мокрым пальцем по стеклу, серпом по яйцам, от потирания бок о бок кусков пенопласта, но все они отдыхают по сравнению со скрыпом кюретки о внутреннюю поверхность матки. Ведь этого скрыпа ещё нужно достичь! Как объясняет опытная врачиха, его-то и должны мы достичь! Его пока нет, так, какое-то бесхарактерное хлюпанье кровавой слизистой. Надобно выскоблить до скрыпа матки, которая, хотя и глубоко внутри человека, но вот должный скрып начинает слышать и ассистент далеко снаружи человека, и это самый мерзкий звук, который ему доводилось слышать до и после, с той разницей, что морщиться можно, а убегать нельзя, держишь зеркало перед нею и ею, перед ними обеими.
Эй, эй, «Энола Гей»,
Сколько ты убила детей?
А потом, когда всё закончилось, у женщины начался отходняк от наркоза.
Она шептала: «Я ваша раба навеки, я ваша раба навеки, я ваша раба…» Это не то чтобы возвратилось сознание, но и не сказать, что дикое коллективное бессознательное, это что-то среднее, это врачиха объяснила, что рабе сорок два года и четверо детей, не замужем и пятый без базара лишний. Не в том дело, что нечем будет кормить, нет, на первое время сиськи-то имеются, и очень симпатичные, хотя, конечно, в меру отвислые, но это только пока, а в другом. Что и последние из предыдущих детей не очень великовозрастные, и всех четверых оставить вот просто так и лечь в роддом — трудно. Ну и, естественно, впоследствии сиськи сиськами, а шубы из них не сошьёшь, на одних пелёнках разоришься, хотя уже вовсю в торговле были памперсы, и даже для взрослых, но это живые деньги, так что про памперсы временно по команде забыли. И хотя срок был достаточно велик, уже, собственно говоря, несколько превышал допустимый, но в порядке мощных социальных показаний мы на этот скрып пойти решились.
А та повторяла свои слова про «я ваша раба» с такой счастливой улыбкой, таким умиротворённым голосом, что сразу было понятно, что женщина не по-детски вкручена этим ихним внутривенным наркозом. А то бы она постеснялась. А может, и нет. Хабалка-то была ещё та.
И, глубокоуважаемый шкаф, простите, читатель, если сами Вы не имеете прямого профессионального отношения к акушерству и гинекологии, то глубоко (точнее, высоко) насрать на мнение на сей счёт церкви. Почему такое грубое слово — «насрать» — и почему, собственно, насрать?
Ну хотя бы потому, что тогда Вы не присутствовали на аборте «Ножки пошли», а он этого заслуживал. Потому что его делала другая врачиха, между прочим, очень хороший человек и большой мастер своих заплечных дел, не говоря уже о том, что прекрасный диагност. Она очень долго разговаривала с пациенткой, пытаясь понять, зачем же ей потребовалось вытравлять плод, и чтобы убедить, что вовсе не потребовалось. Потому что только очень немногие врачи торгуют абортивным материалом (из корысти) и пьют человеческую кровь (по физической своей неумолимой потребности), а остальные — люди вполне дискурсивные. И пациентка долго косила под социальные показатели, но неубедительно, потому что, несмотря на слегка опухшую от пьянства физиономию, она не казалась измождённой голодом и непосильным трудом. Одета она была сносно, жильё имела, детей — нет, а интимная стрижка и анамнез показывали, что ей не чужды даже сексуально-куртуазные претензии типа чтения глянцево-жёлтой прессы и амурных похождений, чему деторождение, конечно, помешало бы. Поскольку право решения оставалось за пациенткой, то наша врачиха, исполненная сложных чувств, приступила к исполнению своего профессионального долга. Сложных чувств — в смысле одновременной неприязни к пациентке, жалости к возможному ребёнку и понимания того, что это всё равно не мать. И не только сложных, но и эмоционально окрашенных, ибо женщина она весьма эмоциональная, и она скоблила и приговаривала: «А вот и ножки пошли, а вот у нас и ручки пошли, а вот и головка наша…» — и видавший виды средний медперсонал при этих словах поёживался. Можно также рассказать про наркозный аборт «Оставьте немножко», но всякий здравомыслящий литератор знает: всё, что бывает в жизни, не можно вставлять в рассказ. Потому что жизнь огромна, а рассказ невелик, и одно дело, как говаривал лирический герой, — помочиться в море, а другое — в вашу, а точнее — в мою, ведь никто не перечитает этот рассказ больше раз, чем я, кружку пива.