Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Да и Букашечке есть где порезвиться, пройдется она по садику, в тени преклонит головушку, вдохнет не городской смрад и пыль, а запах скошенной травы и поспевающих вишен… и как это я раньше не додумался вырваться из города, купить что-нибудь недорогое, скромное?! В конце концов у меня, в моем возрасте, полное право спокойно отдыхать и появляться при дворе лишь тогда, когда я там действительно нужен, – королю не пристало экономить на курьерах. А тот, кто захочет иметь портрет кисти Гойи, может и потрудиться да проехаться немножко через Сеговийский мост, туда, где когда-то была пустынь Ангела-хранителя. Пустынь – это хорошо, это в самый раз для такого нелюдима, как я. Двадцать восемь фанег[74] пахотной земли, сад, огород, домик, может, и небольшой, но удобный, спокойно поместимся в нем с Леокадией и малышкой Росарио, да и когда из города приедут Хавьер с Гумерсиндой и Марианито, тоже есть где переночевать… два колодца, один во дворе, другой среди овощных грядок, а их не так мало – чего же еще желать-то за шестьдесят тысченок?! Всюду, куда ни глянь, жизнь: побеги идут в рост, фрукты поспевают – этим я могу любоваться часами… Ха-ха-ха, я всегда говорил, что у меня три учителя: Веласкес, Рембрандт и природа. Веласкеса я имею в королевской коллекции, Рембрандта – на гравюрах, а природа была лишь тогда, когда мы с Мартином отправлялись на охоту. Теперь же она у меня под самым носом, под моим здоровенным носярой, и буду я им вынюхивать все ее сокровенные запахи.

Да еще и название: Дом Глухого[75]. В самую точку. Встретились мы с ним у писаря, чтоб купчую заверить… и стоим вот так, друг напротив друга, и понимаем все, каждую мелочь, каждую морщинку на лицах тех, кто на нас смотрит. Два старых глухаря. Он-то – деревенщина, а я – живописец, но перед лицом глухоты мы равны; оно было видно по быстроте, с какой мы читали вопросы писца, он их писал в наших блокнотиках, а нам, чтоб понять, достаточно было первых букв.

Говорит Хавьер

Развязность перешла всяческие границы, я порой радуюсь, что мать не дожила до сегодняшнего дня. Не видит, как эта женщина хозяйничает, будто у себя дома. Не видит, как липки их жесты, как старик смотрит на нее, как она покачивает бедрами, как гладит его по зарастающим щетиной ушам – фу, мерзость. Если б не уговоры Гумерсинды, мол, нужно навестить их за городом, чтоб и Марианито было где побегать и чтоб мы «мило провели время с сеньором свекром», ноги бы моей там не было. Но уж лучше выбраться туда с корзинами еды, чем ругаться с ней целую неделю, по сути все из-за того же.

И вот мы «мило проводим время». Нам выделяют комнаты. У местного кирпича, обжигаемого на солнце, специфический запах, он доводит меня до бешенства. А прогретый, пахнет еще интенсивней, я открываю окна, чтоб его не чувствовать, но ветер несет с полей не только аромат земли, трав, камышей, но и кирпича, из которого тут строят всё: дома, ограждения, часовни. Старик же ведет себя, как влюбленный юнец; его жизнь – вся в планах на будущее. Нанял садовника на постоянную службу, построил ему домишко, будто не верит, что в его возрасте все, что он посадит, принесет плоды, когда сам он сойдет под землю в деревянном ящике. Даже если и говорит: «Эти груши мы сажаем для твоего Марианито, это его любимые!», я убежден, что где-то в глубине души он верит, будто натирания молодым телом женушки ювелира вернут ему молодость и он еще сам будет обжираться своими грушами.

Я смотрю, как он выходит с ружьем на охоту, как присматривает за рытьем канав, сажает виноградную лозу, ухаживает за артишоками, как велит всем нам их есть и нахваливать, мол, уродились на славу. Он превратился в персонажа с «Капричос»; целыми днями я придумываю названия для его карикатур, которые, естественно, он сам бы никогда и не нарисовал, не нарезал бы ни единого тончайшего штришка на медной «доске».

«Обожаю твою седину»: разжиревший старый барсук, карабкающийся на тучноватую маху, которая одной рукой гладит его по белым полоскам на спине, а другой тянется к ножу, чтобы срезать у него кошель.

Осел в разваливающемся сарае: «Мое царство». Нет, не пойдет.

Кузнец, кующий цепи к кандалам у себя на ногах, они все удлиняются и удлиняются, звено за звеном: «Работяга».

Или маха с мордой свиньи и не спускающий с нее глаз старик с вываливающимся из штанов брюхом и вспотевшей шеей: «В ее глазах это любовь!» Хорошо название? Придумаю лучше.

Работаю я над этими гравюрами изо дня в день. Обдумываю все: начиная с того, как распределить серизну и чернь, и кончая тем, где на участках глубокой тени нанести мельчайшие штришки шаффировки[76]. Никогда не сажусь за стол с медной доской в одной руке и рисунком – в другой. Мне это не нужно, мне достаточно того, что каждая композиция предстает у меня перед глазами, когда, высунувшись из окна и пытаясь не обращать внимания на запах обожженного солнцем кирпича, я раздумываю о светлом пятне или о тени, вдали от дома сладострастного старика, от его сада и огорода, свободный хотя бы в таком маленьком пространстве.

Говорит Мариано

С дедушкой мне никогда не скучно. Он не заставляет меня читать. Рассказывает о знаменитых боях быков в те дни, когда был молод и все девушки его любили. Вместе мы ходим на охоту, он меня учит стрелять, говорит, что глаз у меня наметан, что я в него пошел, и пусть сам он сегодня не такой меткий, как когда-то, что вскорости научит меня и опять Гойя будет первым стрелком Мадрида.

Иногда мы ходим по саду и смеемся над папой, но дедушка запретил мне кому-нибудь рассказывать об этом, а уж тем более папе, я и не рассказываю; но когда мы едем в деревню, там всегда полно смеху.

Я бы хотел, чтоб дедушка был моим папой, а папа – чужим человеком, как прохожий на площади, обходишь такого стороной и думаешь: что же он такой невеселый, уж лучше добить его, чтоб не мучился.

Говорит Франсиско

На сей раз было близко. Доктор Арриета за уши вытащил меня из той липкой гнусности, в которую я погружался. Из лихорадки с ее желтизной тела и черной рвотой, а чуть позади лихорадки уже стояла-караулила ее старая знакомая – смертушка. Собирайся-ка, старый хрыч, говорил я себе, больше уж не пошкворишь на сей юдоли слез, ни одного штришка не прочертишь, ни одного артишока не посадишь. Но он меня вылечил. Лежал я в постели, завернувшись в сюртук, под моим красным одеялом, еще минуту назад дрожмя дрожал от холода, а теперь седьмой пот меня прошиб, и сказал себе: все, хватит. И поклялся: коль выздоровлю, сматываюсь из этого проклятого Богом места от греха подальше.

Когда трепала меня лихоманка, перед глазами пронеслись все мои последние годы, но не только они, увидал я и то, чему свидетелем не был: изрубленные тела, голодных демонов, приговоренных к смерти, заживо гниющих в подземельях инквизиции… еще немного, и сам бы сидел там вместе с ними, закованный в железные обручи, вдали от всего того, что так люблю. Спасли меня чудом и чудом вылечили, третьему чуду не бывать. Когда я писал холст как дань благодарности для доктора[77] и, глядя в зеркало, прикидывал, как могло выглядеть мое истерзанное жаром лицо, так вот, когда я уже растирал на палитре краски, пытаясь найти нужный бледно-землистый оттенок, именно тогда под моими окнами повели на виселицу либералов; а в другой раз, когда для работы мне нужно было больше света и я открыл ставень, то увидал, как по улице снова маршируют французы, присланные для подавления восстания дель Риего[78]. Леокадия вся на нервах: старший сын – ему только-только исполнилось тринадцать – присоединился к повстанцам. А что оставалось? Ученики и студенты все равно не могут посещать занятий, пока не предъявят бумаги об антилиберальной благонадежности. Какое-то дурачье вырвало из стены таблицу с выбитыми на ней статьями конституции и размолотило на мелкие кусочки, а на улицах, говорят, распевают: «Да здравствует травля, славим оковы, виват Фердинанду и смерть народу!» А король этот, которому еще недавно пришлось дать драпака из Мадрида, вернулся и тут же начал раздавать новые титулы: Маркиза лояльности, Маркиза верноподданичества, Маркиза постоянства. Ходят слухи, будто привезли его в триумфальной колеснице, запряженной двадцатью четырьмя молодцами, и с тех пор они знай себе возят его по испанским улицам. А дель Рьегу, как утверждается, не расстреляли, а посадили в плетеницу, нахлобучили на голову коросу с зеленым крестом[79] и, привязав к ослиному заду, поволокли по улицам, а под конец выпустили кишки. А Эль Эмпесинадо[80], кастилийский усач, что не раз задавал хорошую взбучку французским отрядам и которого я не так давно написал в терракотовом кафтане с золотым позументом, так вот, этот честный вояка был посажен в железную клетку в Риохе, а когда его вели на виселицу, вырвался, но наступил на подол покаянной рубахи, запутался в ней и упал. Так его до тех пор волокли на веревке, пока он не испустил дух. А по домам ходят патрули, изничтожают нелегальные книжки, напечатанные во Франции или во времена Конституции[81]. Чему же тут удивляться, коль скоро сам король со своим братцем и дядькой, сидя в заключении в замке Талейрана, заглядывали в библиотеку, только чтоб разыскать там похабщину, чтоб вырвать ее из обложки или порезать ножами, а начав жечь Вольтера и Руссо, превратили в пепел почти всю библиотеку; вместо того чтоб читать, предпочитали молиться и расшивать золотой нитью покровы Богоматери в тамошней часовне – вот и удивляться нечего, что теперь у них такие помощнички. Мы, слава Богу, все самое ценное перевезли в Мансанарес, а в Мадриде осталась лишь одна дребедень. Кому бы захотелось выносить ее и жечь? Ну а если за это получишь Маркиза? А другие основали тайный кружок, «Ангел смерти» называется, и теперь преследуют всякого, кто имел, имеет или может иметь неблагонадежные взгляды. А Леокадия видела, как на рынке одному мужчине вырывали усы и бакенбарды за то, что у него был желтый[82] носовой платок, а потом вели его, окровавленного, с коровьим колокольчиком на шее; а другую женщину с желтой лентой в волосах обрили наголо и вываляли в смоле и перьях. А учителя Риполла повесили за то, что тот не ходил на воскресную службу[83]; под эшафотом поставили горящую бочку, чтоб напомнить о старых добрых временах, когда людей сжигали на кострах. Я стараюсь не думать об этом, стараюсь следить за движением резца. Но все равно вижу всех их, отражающихся в блестящей оранжевой меди.

вернуться

74

Фанега – испанская единица площади (0,643 га). (Примеч. авт.)

вернуться

75

В 1819 г. Гойя купил в окрестностях Мадрида, за Сеговийским мостом, поместье с домом, известным как Дом Глухого (Quinta del Sordo). Ныне некоторые искусствоведы оспаривают то, что считалось раньше неоспоримым: что росписи на оштукатуренных стенах этого дома, впоследствии получившие название «мрачных (черных) картин», сделаны самим живописцем. В 1874 г., уже после смерти Гойи, по заказу французского банкира Фредерика Эмиля д’Эрлангера испанский художник Сальвадор Кубельс приступил к переносу картин со штукатурки на полотно. Процесс занял несколько лет, многие картины пострадали. Сейчас полотна выставляются в музее Прадо.

вернуться

76

Условный способ передачи цвета с помощью точек и штрихов при черно-белом изображении.

вернуться

77

Имеется в виду картина «Доктор Арриета лечит Гойю». В нижней части полотна стоит посвящение: «Гойя благодарен своему другу Арриете за успешное лечение и большую заботу во время жестокой и опасной болезни в конце 1819 года в возрасте 73 лет».

вернуться

78

Рафаэль дель Риего-и-Нунсес (1784–1823) – испанский генерал, либеральный политик, противостоящий местным роялистам и французским захватчикам. Казнен публично. Дель Риего считался идеалом борца за свободу у революционеров 20-х гг. XIX в., в том числе и у декабристов.

вернуться

79

Короса – конусовидный колпак с нашитыми крестами, который вместе с покаянной рубахой санбенито носили осужденные инквизицией. На ней писали прегрешения осужденного и рисовали соответствующие символы: у приговоренных к сжиганию на костре – огни и демонов, у тех, кто отрекался от греха и был прощен, – огни пламенем вниз как знак того, что человек избежал сожжения на костре, и, наконец, у обычных грешников – Андреевский крест (в виде буквы «Х»), позднее его выписывали на всех типах покаянной рубахи. (Примеч. авт.)

вернуться

80

Хуан Мартин Диес по прозвищу Эль Эмпесинадо (Неустрашимый) (1775–1825).

вернуться

81

Провозглашена 19 марта 1812 г. кортесами (испанским парламентом), в те времена осуществляющими власть на независимой от Франции территории – в Кадисе. Отменена после возвращения в Испанию Фердинанда VII 4 мая 1814 г.

вернуться

82

Желтый – цвет приверженцев либерализма и конституции.

вернуться

83

Кайэтано Риполл казнен в 1826 г. по обвинению в деизме. Это была последняя казнь, устроенная инквизицией на территории Европы.

19
{"b":"548583","o":1}