Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Только вот черный конь слева… ни в какие ворота… один момент – протянул я руку к палитре, перетер немного охры, ультрамарина, костной черни да и поправил ему этот странный горб. Еще немного – и № 1.

Говорит Хавьер

Назавтра я спал допоздна, а открыв глаза, увидел склонившуюся надо мной Гумерсинду с таким выражением лица, будто она вот-вот вдовой заделается и за ручку поведет ребенка на могилку отца. «В чем дело?» – спросил я. А она, словно очнувшись, сжала губы, встала и говорит: «Что-что? Полдень уже давно, а ты бока отлеживаешь, Божий день изводишь». Повернулась, зашуршав платьем, и вышла из алькова. Хлопнула дверь.

В последние дни я вскакивал спозаранку, когда уже было достаточно света, чтоб писать, – я будто сквозь кожу чувствовал этот момент, будто поселился во мне петух, горланящий на рассвете: «Ха-а-авье-е-ер, Ха-а-авье-е-ер!» и, как куклу, волокущий меня к мольберту, озябшим, едва успевшим на себя что-то накинуть. А я сразу же – к стаканам с кистями, с маслом, со скипидаром и давай перетирать краски, отходить от холста и снова к нему подбегать. А тут – ничего. Оделся я, как полагается, и в сюртуке пошел в мастерскую. Картина как картина. Ничего особенного. Пригляделся лишь к черному коню в левом углу – как же это я мог такое учудить? Подвернул рукава и осторожно, чтоб не капнуть на одежду, поправил коня, плоского какого-то. Вот так. И еще чуть-чуть.

Да, конечно, я на какое-то время отставил полотно в сторону, чтоб хорошенько просохло. Лишь иногда заходил взглянуть, не потрескалось ли импасто. А когда пришло время, посоветовавшись с Асенсио, покрыл его лаком. Так оно и стояло на мольберте, неизвестно зачем, как упрек. Даже если я и ходил с этажа на этаж, даже если по вечерам дулся в карты, а днем играл с ребенком, все равно знал, что оно там стоит, со всей своей укрытой в гигантских мускулах силой, которой все-таки оказалось недостаточно. В конечном счете, не в силах жить с ним под одной крышей, я велел завернуть холст и отослал отцу на Вальверде. Вернувшись, посыльный сказал: «Велел передать привет достопочтенному сеньору». Передать привет. Изволим шутки шутить.

Говорит Мариано

Отец? Писал ли? Да, припоминаю кое-что из детства, кажется, мне тогда было годика три-четыре, и мы пошли к бабушке с дедушкой. Мне даже разрешили войти в мастерскую – но только чтоб я там ничего не трогал – и разрешили посмотреть, как меня дедушка рисует. А я и не собирался ни до чего дотрагиваться, на мне был красивый черный костюмчик с накладным кружевным воротничком, и я боялся его измазать, ведь все говорили, что я выгляжу в нем, как маленький принц. А если б я разорвал брючину или дотронулся до чего-нибудь грязного, а там все грязное, уже никто бы так не говорил. Дедушка велел мне сесть на стул, но я показал ему, что он чем-то заляпан, а на мне чистый костюмчик. Он страшно рассмеялся и пошел принести чистый стул; и поставил передо мной пюпитр с нотами. «Ты же ведь любишь петь», – сказал он. И мне надо было там сидеть, не шевелясь, а вокруг не было ничего интересного, только грязь и старые картины. Одна с голым сеньором. Но я побоялся спросить дедушку, что это за картина, а потом я бы не сумел ему показать на пальцах. Но когда пришла бабушка с шоколадом – дедушке в чашке, а мне в простой кружке, чтобы не разбил, – я спросил ее, что это за картина. А она мне каким-то таким теплым голоском и говорит, что это, мол, мой папочка написал, потому что мой папочка – тоже художник. Я очень удивился, но сразу же после этого я увидел портрет, на котором у меня на голове была шляпа, а она ведь осталась в прихожей. У меня на голове ее не было.

«Так нечестно, – сказал я, – это неправда». И вышел, а все стали смеяться. И прищелкивать языком, очень, мол, я похож на того Мариано, что в невзаправдашней шляпе.

XII. Три мойры[53]

Широко-широко разливается река жизни, неся свои воды среди поросших лесом холмов, серебрясь от круглой луны, и чудится, будто привольна река, конца-краю не видно; по весне выплескивается из берегов, осенью поторапливается к устью многообразных завершений.

Но что за шум, такой тихий шум? Нет, это не воды шумят в реке и не листья в пышных опахалах ветвей – это тонкая живая нить, перекручиваясь, как червяк, как пульсирующая кровью жилка, быстро скользит в древних пальцах, заскорузлых по краям и истертых в тех местах, где безудержный поток таких нитей протирает кожу.

Никто не видит их лица (свои делишки проворачивают они за нашей спиной), но оно у них, несомненно, омерзительно: старость и бессердечие превратили этих женщин в бесполые, серо-бурые куклы с огромными носами, пучками вылезающих из ноздрей волос, с облысевшими надбровницами, бросающими тень на гноящиеся глаза. А пальцы? Взгляните-ка на эти пальцы – шишковатые, толстые, мужицкие, ими бы землю рыть да навоз разбрасывать, а не заниматься тончайшей ручной работой – пропускать, отмерять и обрезать человеческую жизнь. Вот в какие руки попала ты, душа-душенька. В грязные, толстокожие. Сидишь со связанными за спиной руками, стянутая какой-то старой тряпкой, и все, что в твоей власти, – пошевелить стопой или сморгнуть, всего-то. Да ровно столько тут и твоей воли – не руль ты себе[54], а щепка, и несет тебя волна, куда ей вздумается.

Кормили тебя глупостями о ведьмах, насылающих болезни, створаживающих молоко в коровьем вымени, несущих яйца с таинственными знаками на скорлупе. О ведьмах, парящих над миром людей богобоязненных, склонившихся в трудах над землей; о ведьмах, втирающих в свое тело жир висельников, седлающих вилы и кочерги, но нет худших ведьм, чем Клото, Лахесис и Атропос[55]. Первая держит в своей лапище клубок нитей, обмотанных вокруг маленькой фигурки, – да, это ты, душа-душенька, ты, animulo, vagulo, blandulo[56] – и быстро отматывает нить. Другая малой игрушечкой, уроборосом[57], отмеряет очередные циклы: весна-лето-осень-зима, весна-лето-осень-зима, и еще раз, и еще, и морщит свою безволосую бровь: не слишком ли много таких циклов? Третья же, сгорая от нетерпения, время от времени стрижет своими черными ножницами, скрежеща ими по запекшейся крови. Вжиг-вжиг, вжиг-вжиг.

Связанная, несомая Бог весть куда над поблескивающими вешними водами, чувствуешь ты лишь то, как колотится кровь в твоих запястьях, обмотанных пульсирующей нитью жизни, – это твоя кровь стучится в стенку той крови.

XIII

Говорит Хавьер

«Да ничем я не болен, – в который раз повторял я, – просто хочу спать, хочу отдохнуть». Но Гумерсинда все посылала и посылала за лекарями, а те обследовали меня и, со страдальческим лицом кивая головой, задавали глупые вопросы, нюхали мочу, разглядывая ее на свет, щупали пульс, ставили пиявки, предписывали снадобья. Но я на здоровье не жаловался. Просто на двадцать пятом году жизни мне вдруг открылось, что я не человек, а деревянная марионетка, причем нити, привязанные к моим плечам, локтям, ладоням, коленям и ступням, к моим векам и губам, кто-то отрезал, и лежат они на полу, будто длинные мертвые пряди волос. От марионеток с отрезанными нитками проку как от козла молока, их помещают в ящичек и закапывают. В худшем случае кладут на полку, где они могут лежать себе тихо-мирно, их не побеспокоят марионетки в черных одеждах врачевателей, особенно одна приставучая, в дамском платье или пооббитая в нескольких местах фигурка старого вепря, который закрадывается в дом и вынюхивает, где тут можно отыскать то, что особенно ему по вкусу, где тут его лакомства, его трюфели: гнилье, смерть и болезни.

Навещала меня и мать. Но почти ничего не говорила – она все понимала. Она всю свою жизнь была будто заживо закопана. Как самка крота, роющая в жирной земле коридоры, родящая детенышей или скидывающая их, хоронящая мертвых, как только они остынут, ищущая сладких корешков для своего муженька-самца. Я ставил себе ее в пример. Накрывал лицо подушкой, отворачивался к стене и говорил про себя: взгляни. Тридцать пять лет провести как фасолина под камнем, выпускать одни лишь белые ростки, тянущиеся наугад к свету и воздуху. Быть госпожой, женой богача, а прожить тридцать пять лет как прислуга, угождающая своему господину во всем, буквально во всем, но, несмотря на это, всегда не столь важная, как бой быков, как sainetes, как какой-то школьный приятель, с которым он вел оживленную переписку, как натурщицы, как стройные дамы, как полотна, как все остальное в мире. Что было для него менее важным, чем она? Крыса, пробежавшая по двору, лист дерева? Разлитая вода, клок кошачьей шерсти?

вернуться

53

Описание картины «Судьба (Атропос)».

вернуться

54

Прямая ссылка на «Оду к молодости» Адама Мицкевича: «Глянь вниз! Над этой заводью гнусной / Какой-то гад всплывает искусно, / Он служит рулем себе и флагштоком / И прочих мелких зверушек топит, / Всплывает кверху, ныряет обратно / И снова сух в волне коловратной». (Перевод П. Г. Антоколького.).

вернуться

55

Мойры – греческие богини судьбы. Считалось, что Клото пряла нить жизни, Лахесис определяла судьбу (длину нити), а Атропос перерезала нить.

вернуться

56

Незадолго до кончины римский император Адриан (76–138) написал для себя эпитафию: «Animula vagula, blandula, / Hospes comesque corporis, / Quae nunc ab ibis in loca / Pallidula, brigida, nudula, / Nec, ut soles, dabis iocos…» (Трепетная душа, нежная странница, / Гость и друг в человеческом теле, / Где ты сейчас скитаешься, / Ослабленная, продрогшая, беззащитная, / Неспособная играть, как прежде…)

вернуться

57

Свернувшаяся в кольцо змея, пожирающая свой хвост.

14
{"b":"548583","o":1}