Филимон все еще неподвижно стоял на коленях. Его душа была переполнена, но чем – он не мог бы сказать. «Сердце знает свое горе, и не войти постороннему в радость его».
Памва вернулся, задумчивый и безмолвный. Опустившись на стул, он обратился к Филимону:
– «И сказал младший из них отцу: «Отче, дай мне полагающуюся часть наследства…» По прошествии нескольких дней младший сын, собрав все, пошел в дальнюю сторону и там растратил полученное, живя распутно»… Ты уйдешь, сын мой, но сначала последуешь за мной и поговоришь с Арсением.
Филимон, равно как и вся братия, любил Арсения и, когда настоятель ушел, оставив их наедине, он не ощутил ни стыда, ни боязни и раскрыл перед ним всю свою душу… Он говорил долго и страстно, отвечая на краткие вопросы старца, который прерывал юношу без строгости и напыщенной педантичности монаха и с детской незлобивостью позволял Филимону перебивать свою речь. Но в звуке его голоса сквозила грусть, когда он отвечал на мольбы молодого инока.
– Тертуллиан, Ориген[3], Климент[4], Киприан[5] – жили в миру, а кроме них еще многие другие, имена которых мы почитаемы, испрашивая их заступничества. Всем им была знакома языческая наука, и они боролись и трудились, оставаясь незапятнанными, живя среди людей. Почему бы и мне ее не испробовать? Даже патриарх Кирилл был вызван из пещер Нитрин, чтобы занять место на александрийском престоле.
Медленно поднял старец руку и, откинув густые волосы со лба юноши, заглянул ему в лицо долгим сосредоточенным взглядом, исполненным кроткого сострадания.
– Так ты хочешь увидеть мир, жалкий глупец?
– Я хочу изменить мир.
– Прежде всего ты должен познать его. Рассказать ли тебе, каков мир, который, как тебе кажется, так легко изменить? Я живу вот здесь бедным, старым, безвестным монахом, который молится и постится, чтобы Господь сжалился над его душой. Но ты не подозреваешь, как глубоко я изучил свет. Если бы ты так же его знал, то был бы рад остаться тут до конца жизни. Некогда при имени Арсения царицы, бледнея, понижали голос. Суета сует, всяческая суета! При виде моего нахмуренного чела содрогался тот, перед кем трепетал весь мир. Я был воспитателем Аркалия[6].
– Императора Византии[7]?
– Его, его самого! При нем узнал я свет, который ты хочешь увидеть. А что же я увидел? Именно то, что предстоит увидеть и тебе: евнухов, державших в страхе своих повелителей, епископов, лобзающих ноги отцеубийц и развратниц, невинных людей, угождающих грешникам и ради единого слова их разрывающих на части своих братьев в противоестественной борьбе. Свергнутого гонителя немедленно заменяет толпа новых, изгнанный дьявол возвращается с семью другими, еще худшими. Среди коварства и себялюбия, гнева и похоти, смятения и неурядиц сатана враждует с собственной братией повсюду, начиная со сладострастного императора, восседающего на троне, до забитого раба, поносящего своего Бога.
– Если сатана изгоняет сатану, то его царство не долговечно.
– В будущем мире, – да, в нашем же мире оно будет крепнуть, побеждать и шириться, пока не наступит конец. Наступают последние дни, о которых вещали пророки, приближается начало страданий, каких еще не знавала Земля. Я это давно предвидел. Я предсказал, что нахлынет мрачный, неудержимый поток северных варваров; я молил об отвращении его, но мои пророчества и предостережения ни к чему не привели. Мой питомец противился моим советам. Страсти юности и козни царедворцев оказались сильнее божественных внушений Создателя. Тогда я перестал надеяться, перестал молиться о благоденствии дивного города и понял, что он не избежит суда. Я видел его духовным оком, как некогда его узрел апостол Иоанн в своем откровении. Отчетливо выступал он передо мной со всеми его грехами среди ужасов неотвратимого разгрома. Я бежал тайно ночью и схоронил себя в пустыне, ожидая конца света. Днем и ночью взываю я к Создателю, чтобы он ниспослал своих избранных и ускорил пришествие своего царства. С каждой зарей, с трепетом и надеждой, подняв лицо к небесам, ищу я на них знамение Сына Божьего, жду минуты, когда Солнце померкнет, луна обратится в кровь, звезды посыпятся с небесных высот, а подземные огни вырвутся из-под земли, возвещая кончину мира. И ты хочешь идти в свет, откуда я бежал?
– Богу нужны рабочие, когда близится жатва. Если времена ужасны, то я избран для необычных дел. Помни меня и позволь сегодня же уйти туда, куда рвется душа – в ряды первых борцов Христа.
– Да будет его святая воля! Ты пойдешь. Вот письмо к патриарху Кириллу. Он станет любить тебя ради меня и ради тебя самого, как я надеюсь. Ступай, и да не оставит тебя Творец. Не льстись на золото и серебро. Не ешь мясного, не пей вина, а живи как доселе – служителем Всевышнего. Не избегай взора мужчины, но не заглядывайся на лицо женщины. Идем, настоятель ожидает нас у ворот.
Филимон медлил с уходом. У него лились слезы удивления и радости, но в то же время он испытывал и какую-то робость.
– Иди! Зачем печалить и себя, и своих братьев долгими проводами? Из кладовой захвати себе на неделю запас продовольствия: фиников и пшена. Лодка готова: в ней ты спустишься вниз по Нилу. Бог нам заменит ее новой, когда в ней окажется нужда. В продолжение плавания ни с кем не разговаривай, кроме отшельников Божьих. По истечении пяти суток расспроси, как попасть в устье Александрийского канала; когда же доберешься до города, то тебя всякий монах проведет к архиепископу. Дай нам знать о себе через какого-нибудь благочестного вестника. Иди!
Молча пересекли они долину, направляясь к пустынному берегу великой реки. Памва был уже там, его седины озарялись лучами восходящей луны, когда он дряхлой рукой спускал на воду легкий челнок. Филимон бросился к ногам старцев, с рыданиями умоляя их простить и благословить его в путь.
– Нам нечего прощать тебя, – следуй зову внутреннего голоса. Если в тебе заговорила плоть, то она и покарает тебя; мы же не смеем противиться Господу Богу, если твой порыв исходит от духа. Прощай!
Через несколько мгновений челнок несся по течению быстрой реки, скользя в золотистых сумерках летнего дня. Вскоре на землю опустилась южная ночь, все утонуло во мраке, и только на воде отражался лунный свет, озаряя скалу и на ней – двух коленопреклоненных старцев.
Глава II
Умирающий мир
В Александрии, неподалеку от музея, в верхнем этаже дома, построенного и украшенного в древнегреческом стиле, была небольшая комната, выбранная ее владельцем, вероятно, не только для отдыха. Правда, она находилась довольно далеко от южной стороны двора, но все же сюда долетали голоса прохожих, шум экипажей, проезжавших по оживленной дороге, дикий рев, крики и звон труб из зверинца, расположенного по соседству на другой стороне улицы. Главную прелесть этого покоя составлял, быть может, вид на сады, на цветочные клумбы, кусты, фонтаны, аллеи, статуи и ниши, которые в продолжение семи столетий внимали мудрости философов и поэтов Александрии. Тут работали философы различных школ, блуждая под сенью платанов, ореховых деревьев и фиговых пальм. Все, казалось, дышало здесь очарованием греческой мысли и поэзии, с тех пор, как некогда тут прохаживались Птоломей Филадельф[8] с Евклидом[9] и Теокритом, Каллимахом[10] и Ликофроном[11].
Слева от садов тянулся восточный фасад музея с картинными галереями, изваяниями, трапезными и аудиториями. В огромном боковом флигеле хранилась основанная отцом Филадельфа знаменитая библиотека, которая еще во времена Сенеки[12] насчитывала четыреста тысяч рукописей, несмотря на то что значительная часть их погибла при осаде Цезарем Александрии. Здесь, сверкая на фоне прозрачной синевы неба, высилась белая кровля – одно из чудес мира, а по ту сторону, между выступами и фронтонами великолепных построек, взор терялся в сверкающей лазури моря.