Комната была отделана в исключительно греческом стиле и представляла собой обитель спокойствия, чистоты и прохлады, хотя в окна, защищенные сетками от москитов, проникал со двора яркий солнечный свет. В комнате не было ни ковра, ни очага; обстановка состояла из кушетки, стола и кресла, но вся мебель отличалась тонкостью и изяществом форм.
Однако, если бы кто-либо вошел в комнату этим утром, то, вероятно, не обратил бы внимания ни на меблировку, ни на сады музея, ни на сверкающее Средиземное море, так как его взор отыскал бы нечто более привлекательное, перед чем все остальное меркло и стушевывалось.
В кресле сидела молодая женщина лет двадцати пяти, погруженная в чтение лежавшей на столе рукописи. Именно она и была богиней-покровительницей этого маленького храма. Ее одеяние, вполне соответствовавшее характеру комнаты, состояло из простого белоснежного платья старинного фасона. Длинное, строгое и изящное, оно ниспадало до самого пола, собиралось у шеи, совершенно скрывая очертания бюста и обнажая лишь руки и немного плечи. Ее наряд был лишен всяких украшений, кроме двух пурпуровых полосок спереди, обличавших в ней римскую гражданку. Она носила расшитую золотом обувь и золотую сетку на волосах, спускавшуюся на спину.
Цвет и блеск ее волос отливали чистым золотом, и сама Афина[13] могла бы позавидовать не только оттенку, длине и густоте, но и прихотливым завиткам ее локонов. Черты ее лица, руки и плечи соответствовали строгому, но чудесному стилю древнегреческой красоты. При первом же взгляде обнаруживались прекрасное телосложение и блестящая мягкая кожа, которой отличались древние греки и которая достигалась не только частыми купаниями и постоянными физическими упражнениями, но и ежедневными втираниями душистых масел. Быть может, кого-то неприятно удивила бы чрезмерная грусть ее больших серых глаз, самоуверенность резко очерченных губ и нарочитая строгость осанки. Но чарующая прелесть и красота каждой линии лица и фигуры не только смягчали, но и полностью искупали эти недостатки. Бросалось в глаза поразительное сходство с изображениями Афины, украшавшими простенки комнаты.
Молодая женщина оторвала глаза от рукописи и с пылающим лицом обернулась к садам музея:
– Да, статуи повержены, библиотека разграблена, ниши безмолвны, оракулы безгласны. И все же… кто посмеет утверждать, что угасла древняя религия героев и мудрецов? Прекрасное не умирает. Боги покинули своих оракулов, но они не отталкивают души тех, кто томится стремлением к бессмертию. Они уже не учат народы, но не прервали связи с избранными. Они отвернулись от пошлых масс, но еще благосклонны к Ипатии!
Ее лицо вспыхнуло от восторга, но вдруг она вздрогнула, не то от страха, не то от отвращения. У стены садов, расположенных напротив дома, она увидела сгорбленную дряхлую еврейку, одетую с причудливым и ослепительным, но грубым великолепием. Старуха, очевидно, наблюдала за ней.
– Зачем преследует меня эта старая колдунья? Я ее вижу повсюду. Попрошу префекта, чтобы он узнал, кто она такая, и избавил от нее, прежде чем она меня сглазит своим злобным взглядом. Она уходит – благодарение богам! Безумие! Безумие, и это у меня, женщины-философа! Неужели, вопреки авторитету Порфирия[14], я верю в дурной глаз и колдовство? Но вот и отец. Он, кажется, прохаживается по библиотеке.
Из соседней комнаты вышел старик, тоже, очевидно, грек, но менее чистокровный с обычной внешностью. Он был смугл и порывист, худ и изящен. Стройной фигуре и щекам, ввалившимся от усиленных занятий, как нельзя более подходил простой, непритязательный плащ философа – символ его профессии. Он нетерпеливо зашагал по комнате; напряженная работа мысли сказывалась в тревожных движениях, в пронизывающем взоре блестящих глаз.
– Вот оно… нет, снова ускользнуло. Получается противоречие. Несчастный я человек! Если верить Пифагору[15], символ – это расширяющийся ряд третьих ступеней, а тут все время получаются кратные числа. Ты не подсчитывала сумму, Ипатия?
– Присядь, дорогой отец, и поешь. Ты сегодня еще не прикасался к еде.
– Что мне пища? Следует выразить необъяснимое, завершить труд, хотя бы это было так же трудно, как найти для круга равновеликий квадрат. Может ли дух, парящий в надзвездных сферах, ежеминутно опускаться на землю?
– Ах, – возразила она не без горечи, – как рада была бы я, если бы, всецело уподобляясь богам, мы могли существовать без питания. Но, замкнутые в эту материальную темницу тела, мы должны изящно влачить наши оковы, если у нас есть вкус. В соседней комнате для тебя приготовлены плоды, чечевица, рис, а также и хлебу, если ты его не слишком презираешь.
– Пища невольников, – заметил он. – Хорошо, пойду и буду есть, хотя и стыжусь еды. Подожди… Говорил ли я тебе, что в школу математики сегодня утром прибыло шесть учеников? Школа растет, расширяется. Мы в конце концов победим.
Она вздохнула.
– Почему ты думаешь, что они пришли к тебе, как Критиас и Алкивиад[16] к Сократу, – лишь для изучения политических и светских наук? Ах, отец мой, для меня нет более жестокого страдания, как в полдень видеть у носилок Пелагии толпу тех самых слушателей, которые утром внимали в аудитории моим словам, словно изречениям оракула… А затем вечером… я это знаю – кости, вино и кое-что похуже. Увы, ежедневно Венера[17] всенародная побеждает даже Палладу[18]. Пелагия обладает большей властью, чем я!
И в голосе Ипатии звучали ноты, наводившие на мысль, что она ненавидит Пелагию, несмотря на то величавое спокойствие и невозмутимость, которые вменяла себе в обязанность.
В это мгновение беседа внезапно прервалась. В комнату торопливо вбежала молодая рабыня и дрожащим голосом доложила:
– Госпожа! Знатный префект прибыл. Его экипаж ждет уже пять минут у ворот. Он сам идет за мной по лестнице.
– Неразумное дитя, – сказала Ипатия с несколько напускным равнодушием, – может ли это меня обеспокоить? Ну, впусти его.
Дверь распахнулась и, предшествуемый по меньшей мере полдюжиной благоухающих запахов, появился цветущий мужчина с тонкими чертами лица. На нем было роскошное одеяние сенаторов, а на руках и на шее сверкали драгоценные украшения.
– Наместник цезарей почитает за честь поклониться жертвеннику Афины Паллады и счастлив узреть в лице ее жрицы прелестное подобие богини, которой она служит. Не выдавай меня, – но когда я вижу твои глаза, могу изъясняться лишь по-язычески.
– Правда всесильна, – ответила Ипатия и приподнялась, приветствуя его улыбкой и поклоном.
– Да, говорят… Твой достопочтенный отец удалился. Он, право, слишком скромен и совершенно беспристрастно оценивает свою неспособность к политическим интригам. Ты ведь знаешь, что я всегда прошу совета у твоей мудрости. Как вела себя беспокойная александрийская чернь во время моего отсутствия?
– Стадо, по обыкновению, ело, пило и… любило, – по крайней мере я так полагаю, – небрежно ответила Ипатия.
– И множилось, без сомнения. Ну а как идет преподавание?
Ипатия грустно покачала головой.
– Молодежь ведет себя, как молодежь, и я сам готов признаться в своей вине. «Вижу лучшее, а следую худшему». Но не вздыхай, а то я буду неутешен. Да, знаешь, твоя самая опасная соперница удалилась в пустыню и собирается посетить город богов над водопадами.
– Кого ты имеешь в виду? – спросила Ипатия, с далеко не философским раздражением.
– Конечно, Пелагию. Я встретился с этой обольстительной и самой легкомысленной представительницей слабого пола на полпути между Александрией и Фивами и убедился, что она превратилась в настоящую Андромаху[19], – стала воплощением целомудренной любви.