— Говорил, починить надо примус.
— Но как же, Рома, а деньги?..
Молчание минуты три и сопенье. Проснулся тощий рыжий кот, попробовал издать приветствие — получился хрип. Пошел в знакомый угол и брызнул тонкую струю. Ромэн задумчиво пустил в него ботинком.
— Говорил, кота надо занести.
— Но ведь заносили, Рома, приходит.
— А щели нужно бумагой забить…
Ромэн одевался, — не сказать, чтобы медленно, но с большими паузами. Так, например, он ноги обматывал. От одного оборота до другого делал передышку, не от усталости, нет, — от беспокойного копошенья в мозгу, от наплыва неясных эмоций, возникающих и исчезающих тяжело и неоформленно, как густой черный дым — лохмотьями. Иногда в лохмотьях вспыхивало тревожное мерцанье — слабый зародыш разумной мысли, обмотки мешали ему определиться, — Ромэн замирал в скрюченной позе, вытаращив глаза-черносливы, и ловил, ловил напряженно эту надсадную искорку, капризную, увертливую, скользкую. Когда удавалось ее защемить в извилинах мозга, обматывал ногу дальше, отдуваясь удовлетворенно через выпяченные трубкой губы. Иногда выскакивало откуда-то целое словечко, вроде: «Метампсихоз — метампсихоз».
Вспоминал: «Ага, мне нужно заглянуть в словарь!» — и, прыгая на обутой ноге, скакал к полке с книгами. Кстати заглядывал в Каутского: «Сегодня лекция, не забыть об общинно-родовой форме». Общинно-родовая форма цеплялась за семью, семья за брак, за патриархат, матриархат. Лез в Энгельса…
Всякая утренняя процедура у Романа носила прерывистый характер, и мешать в этом случае ему не полагалось. Для того, чтобы одеться, умыться, причесаться — требовалось минимум час.
Не мигая, медлительно чавкая — опять с паузами — другой час просиживал над полдюжиной яиц, фунтом хлеба и стаканом кофе собственного приготовления: полстакана кофе в порошке, полстакана кипятка и пять чайных ложек верхом сахарного песка. Заряд рассчитывался до 6–7 часов вечера, а то и до ночи, — бывало и так.
— Я, Рома, — говорила ему боявшаяся двигаться жена, — я, Рома, пойду на базар, пожалуй…
Из пространства переводил на нее неподвижный взор, прерывал работу челюстей, осознавал, говорил:
— Посиди здесь. Сядь около меня. Мне нужно у тебя что-то спросить.
Садилась покорно, сдерживая вздох, и сидела пятнадцать минут, ожидая вопроса. Ромэн снова впадал в каталепсию; из хаоса декретов, циркуляров, протоколов, вопросов дня безмолвно вытягивал нужное, обсасывал добросовестно и крепко прикалывал к памяти. И чавкал.
— Рома, ты пока думай, а я займусь чем-нибудь… Я здесь буду…
Вспыхивал сразу, как спичка, и так же недолго горел, кривя набитые гущей кофейной губы, шипел, выбрасывая брызги и крошки:
— Посидеть пяти минут не можешь! Вот уйду, до ночи свободна. Жди, пожалуйста, дойдет и до тебя очередь.
— Ты спроси сейчас, Рома.
— Ах, только у меня и забот — спрашивать тебя. Сядь и сиди. Что за суетливость, не понимаю.
Успокоился, принимаясь за последнее яйцо и подбирая пальцем крошки хлеба. Зачавкал ожесточенно, концентрируя разбежавшиеся мысли. Время от времени нет-нет да и вздуется пузырь на мертвой зыби тяжелого настроения. Вздуется и лопнет, обдав жену холодной изморозью:
— Сама знаешь, как дорого мне время, а егозишь. Сиди, сиди, сейчас спрошу…
С убитым видом сидела жена, изводясь, глядела на остеклявшиеся глаза супруга. Сидела еще полчаса. Видела, как шельма-кот озоровал на плите, но боялась пошевелиться.
Наконец, вскакивал Ромэн, сердито засовывая в карман недоеденную корку, смотрел на часы:
— Вот опять опоздал! Все из-за тебя. Где фуражка?
— Рома, а… поговорить?..
— «Поговорить».. А время где?.. Где фуражка, говорю?
— Вот она… Рома.
Сердитое сопенье.
— Рома… деньги на обед?..
— Что? Битый час сидела, только глазами хлопала и не нашла минуты спросить о деньгах!..
— Рома, ты же сам говорил, чтобы о деньгах… когда кончишь завтрак…
— Ну да, ну да, а ты не видишь, я опаздываю. Нужно догадываться…
— Но ведь в последнее время ты постоянно опаздываешь. Когда же? Вечером ты будешь браниться, что я не настояла на деньгах. Дай, пожалуйста…
— Нужно брать деньги, когда я спать ложусь… Где калоши? Не видишь: дождь?
— Но вечером тебя не дождешься… Я никогда по-человечески спать не ложусь…
— Скажите, пожалуйста, я, что ли, по-человечески!..
Ромэн вылетал, надвинув картуз на глаза и подволакивая сильно изношенные галоши. Потом оборачивался вдруг и сообщал хмуро в открытую дверь:
— О чем разговор? Какие могут быть деньги, когда я без гроша? Займи…
День
На комиссии встречали зло:
— Опять, товарищ Ромэн, на час с лишним опоздали… Мужественно глядя в злые глаза, отвечал твердо:
— Да. Опоздал. Только не на час с лишним, а… ровно на 59 минут.
— Ах, какая большая разница. Смотрите, мы уже все давно в сборе.
— Разница большая. Я вчера лег в четыре часа утра. Я завален работой. И притом сомневаюсь сильно, чтобы вы все пришли к сроку…
Взглянув на воспаленные и упорством блиставшие глаза Ромэна, на изнуренное, желтое и упрямое лицо, все вздыхали, глуша возражение: «Знаем, тебя не переспоришь!» и принимались за работу.
Председатель говорил:
— Вот здесь пустяковое дело. Оно нас не задержит. Один товарищ должен ехать в Москву, но у него пропала пишущая машинка. Документы все. Следственные. Свидетельские. Есть его показание — искреннее, простое. Конечно, он не виноват. Отпустим его с миром. Подписывайтесь.
Члены комиссии радостно заскрипели перьями. Дошла очередь до Ромэна. Все сразу померкли.
Ромэн, конечно, был верен себе. Минут десять рассматривал он исписанную вдоль и поперек пачку бумаг, отдуваясь, сосредоточенно и редко мигая красными веками. Наконец, проговорил:
— Не все бумаги. Смотрите, — нумерация: 1, 2, 3… 5 и 6. Где четыре?
Досадливо замахали члены комиссии и вперебой:
— Конечно, недоразумение! По смыслу все бумаги налицо! Не придирайтесь к букве!.. Подписывайте, товарищ Ромэн, не задерживайте… Эх, тут черт знает сколько еще работы!..
— Не подпишу. Надо запросить о недостающем номере. Пошлите курьера, это недалеко. Лучше подождем…
Вид Ромэна изображал скалу, и волны возражений рассыпались от нее пылью. Но один неспокойный, сдерживая раздражение, заворковал с мягкой убедительностью:
— Но, дорогой товарищ Ромэн, мы же все знаем этого человека. Это — честный работник, зарекомендовавший себя с самой лучшей стороны. Неужели вы думаете?..
— Позвольте. Я тоже знаю его за честного и добросовестного работника, зарекомендовавшего себя как следует, однако… — он задвигал челюстями.
— Что «однако»?
— …меня смущает немного одно место. Это из показания уборщика Чапыгина. Желаете?
— Ах, да, коне-эчно…
Ромэн читал, и снисходительные, иронические мины таяли на лицах сотрудников.
— Что вы скажете? — Ромэн поочередно уколол жестким взглядом каждого из поставивших свои подписи.
— Позвольте, позвольте… — пролепетал председатель, — там разве есть такое место?
Ромэн холодно:
— Я не сочиняю.
— Ну, что вы?! Как вам не совестно…
Все сгрудились вокруг бумажки.
— Это же подсудное дело! — сообразил, наконец, один.
Ромэн бесстрастно жевал корку хлеба, наткнувшись на нее в кармане. Председатель и члены комиссии старательно вымарывали свои подписи.
Собственно в комиссии работы было не так-то много. Каких-нибудь пять-шесть дел. Смело можно было прикончить их за час-два. Но Ромэн с прежней методичностью изучал каждую бумажку, а сотрудники, потухшие и потерявшие интерес к стенным часам, более возражать не пытались. Комиссия закончила работу в два часа дня.
В половине третьего присутствие Ромэна было необходимо в управлении. Однако по дороге ему предстояло забежать в три места. В одном он просидел двадцать минут и не дождался некоего Зайцева, с которым должно было выяснить вопрос об отчислениях в пользу пострадавших от землетрясения японцев. Соответствующие директивы требовали срочно организовать помощь. Ушел, мрачно негодуя.