Людмила молчала, пока они поднимали Варнавского. Лицо его было спокойно.
Потом Павлыш пошел спать. Время на планете спешило, и надо было выдержать, пока оно успокоится, догнав Вселенную.
Ложась, Павлыш вынул из кармана кассеты Варнавского. И спрятал их к себе в сумку, на самое дно. Он отдаст их Людмиле потом, когда она придет в себя.
Он заснул быстро, проваливаясь в бесконечную пропасть, словно под наркозом. Последней его сознательной мыслью было: «А все-таки Карл дал себя уговорить. Не до конца. Но дал. Он ушел и не пустил Людмилу…»
Несколько раз Павлыш просыпался. После коротких, бегущих кошмаров. Часы его тела никак не могли смириться с тем, что время вокруг движется неправильно.
Кир Булычев. Шестьдесят лет спустя
[1]
Я сижу на деревянной теплой скамье в зале ожидания аэропорта Шереметьево. Вокруг кипит оживленная деятельность: кричат разносчики лимонада и продавцы сахарного тростника, заклинатель кобр устроился со своей корзинкой у самого входа и мешает людям втискивать свои чемоданы. Все мои провожающие: дети, внуки, золовки, невестки, жены внуков, племянники… (сколько их – пятьдесят, шестьдесят?) – все разбежались. Привезли в зоопарк белого медведя из Австралии. Разгружают клетку на площади. Вот они и убежали.
А мне ведь лучше. Я люблю думать в одиночестве. Размышлять о странных путях судьбы. Минут пять назад внук Коля спросил меня: «А какой снег?» Все зашикали на мальчонку: «Как ты посмел потревожить дедушку таким глупым вопросом? Неужели ты не знаешь, что снег – это мороженое, только несладкое?»
А я помню, как снег покрывал поля, лежал на крышах, как его сгребали с дорог машины… А может, мне кажется, что я помню? Может, я подглядел это на какой-нибудь старой картине?
Нет, я обязательно должен помнить снег. Ведь мне в тот год было шестнадцать. Конечно, шестнадцать. Я родился в пятьдесят шестом, в самой середине двадцатого века.
Мало, ах, как мало осталось на свете людей, которые помнят события того драматического семьдесят второго года. Тогда, кажется, воевали во Вьетнаме и состоялась Олимпиада.
Какой-то пожилой гражданин со знакомым лицом – не начальник ли это моего младшего сына Бори? – сидит напротив меня на скамье, подогнув под себя босые ноги, и шлепанцы валяются на каменном полу. Он смотрит на свой голый пупок и размышляет. Ненавижу этих доморощенных философов. Созерцание пупка не отвечает национальному характеру русского человека. Что бы ни писала об этом «Литературная газета»!
На самом деле мы далеко не столь пассивны, как кажется окружающим. Вспомните, ведь это мы первыми вышли в космос. Мне могут возразить: это же было до перемены климата. А я отвечу: тем не менее нам всегда была свойственна предприимчивость. Я тому пример. Мне семьдесят шесть лет, а я не устал возить в Тбилиси мандарины и манго, собранные на моем подмосковном дачном участке. Пускай некоторые грузины с презрением поглядывают на предприимчивых русских и эскимосов, торгующих овощами и фруктами на их базарах, – кто-то же должен снабжать витаминами страну с умеренным климатом. Мы не виноваты, что мандарины вызревают под Москвой раньше, чем в Баку.
Сосед рядом со мной развернул газету. Все те же новости, все те же темы. Ну как может он охать при таком, в сущности, банальном известии, как попытка взбесившегося крокодила искусать отдыхающих в Малаховке или об очередной вспышке чумы во Владимире? У нас всегда в жару свирепствует чума, всегда бесятся крокодилы и нападают на людей акулы в Рыбинском море. Ничего удивительного. Вроде бы в Рыбинском море акул до 1972 года не водилось. А может быть, я ошибаюсь. Меня теперь часто подводит память.
Я помню многое, и помню ясно. Потом – провал. Например, четко представляю себе картину лета того года. Мгла от горящих вокруг Москвы лесов, месяц за месяцем температура не падает ниже тридцати градусов, люди умирают на улицах от тепловых ударов, и газеты пытаются внушить населению, что лето пройдет и наступит осень. О, как наивны были верившие этим газетам обыватели. Как анекдот в то лето рассказывали историю о человеке, который покупал дрова, надеясь на наступление зимы. Я отлично помню, что температура в Москве к сентябрю достигла постоянных сорока градусов и начались самовозгорания домов. Помню, как практически вымер от тепловых ударов город Архангельск. Помню, как падали и тут же умирали люди на улицах Москвы. Помню, как перестала идти вода и люди под палящим солнцем пробирались к пересохшей, мелкой Москве-реке и пытались набрать воды из цепочки луж, в которую она превратилась. Я помню, как мой сосед Сидоров обменял жену на бутылку пива и как завидовали ему товарищи по работе. Да, это было трудное лето, и это была трудная осень.
А вот когда произошел моральный переворот, когда люди смирились и перестали ждать зимы, я не помню. Кажется, это случилось в ноябре. Да, именно тогда вышло в свет историческое постановление правительства о переходе на вегетарианское питание. Ведь теперь выросло поколение, которое твердо уверено, что корова в России испокон веку – священное животное. А я должен признаться: ел когда-то говядину (так называемое коровье мясо). Это большой грех, но грех лишь в глазах моих молодых современников. Да, как сейчас вижу: я открываю газету, и там объявление о переводе крупного рогатого скота в ранг священных животных, о переименовании животноводческих хозяйств в питомники священных коров и о разрешении таким образом проблемы животноводства вообще. И как сейчас стоит перед глазами последняя фраза постановления: «Перегоним США по числу священных коров на уровне мировых стандартов!» Да, было время и были люди!
Тогда мало осталось в живых истинных москвичей. Кожа их слабо переносила загар, они вымирали, но жизнь в Москве поддерживали приезжие – туристы, командировочные, гости столицы. Будучи более закаленными, чем изнеженные прохладой жители столицы, они подменяли их, и процесс этот проходил почти незаметно.
Как-то, было это, кажется, в середине октября, я приплелся домой. Было уже тепло – весь день я провел в водопроводной трубе под Неглинкой, – меня встретил отец, вернее, голос его, потому что папа сам уже не мог передвигаться. «Познакомься, мальчик, – сказал папа, – эта женщина отныне твоя мама. Она приехала вчера из Бузулука и заменит нашу маму, которая нас сегодня после обеда покинула». Мне бы надо заплакать, сопротивляться… Но как можно сопротивляться, если температура приблизилась к пятидесяти, и мало у кого из моих сверстников были родители. Я принял новую маму как должное, но что с ней стало потом – не знаю. Отец мой, насколько мне известно, решил спастись и ушел пешком на юг, к прохладе и умеренному климату. Вряд ли он пережил переход через Среднерусскую пустыню.
Ага, вот и возвращается мой сын. За ним – свора его детишек и обе его жены. Как смешно сегодня думать о том, что когда-то у нас была проблема малой деторождаемости. Сегодня на всех стенах висят плакаты: «Ограничивайте число детей восемью! Это разумно!» А что есть разум? Когда под новый, семьдесят третий, год мы были объявлены слаборазвитой страной и нам стали оказывать экономическую помощь более счастливые соседи, рождаемость сразу поползла вверх. Примерно с такой же скоростью, как стала падать грамотность. Говорят, и то и другое произошло от пассивности населения. Ведь, для того чтобы детей рождалось поменьше, родители должны об этом думать. А кто, простите, будет думать в нашем климате?
Мой сын садится рядом и молчит. Жены начинают вытирать сопли малышам. Женщины всегда суетливы и глупы. Есть мнение, что в ближайшем будущем их ограничат в передвижении и даже, может, запретят им выходить из домов без паранджи. В этом, кажется, есть смысл. У людей и так мало собственности: тростниковая хижина, белая тряпка – национальная русская одежда, его жены и дети. Мой сын, правда, демократ. Я его сам таким вырастил. Он умеет читать и даже подписывается. Это дало ему хорошую работу на кунжутовой плантации в Черемушках. Он бы зарабатывал лучше, но с него берут большие штрафы за то, что обезьяны потребляют посевы.