— Так.
— Наконец я звоню еще раз; я говорю: ну как это, все-таки вы должны были машину прислать; они там посовещались что-то…
Алексей относительно терпел на сей раз ее женские длинноты, ибо понимал, что изложение как бы и освобождает ее от части груза, боли.
— Они там что-то поговорили — и подходит к телефону… этот самый мужик!! Ка́к, говорит, вашу дочь еще не забрали! Ка́к это могло быть!
«Вот откуда — это нытье на сердце весь день. Впрочем, задним числом мы… умны».
— Так, — сказал он.
— Я, говорит, сейчас же сам пошлю. — И тут действительно они минут через двадцать приехали. Уже темно… Куда-то ехать… Тебя… нет… Уже какая-то баба. Говорит, а может, у нее и не аппендицит? У тебя, девочка, болит что-то? Маша, та, как нарочно, испугалась, а сама жмется и… «Нет, говорит, не очень болит».
Ну что ты будешь делать.
Может, не ехать?
Я уж хотела ее оставить на ночь дома.
И врачиха говорит: может, не аппендицит?
Но уж не знаю как — все же мы сели, поехали…
Темно…
Куда, думаю, девку из дому везу… Тут все-таки я… дома…
— Так, — прервал Алексей.
— Ну, сели мы, поехали… Это на Полянке…
Приехали — там врач — мужик — говорит:
— Может, и не аппендицит. Еще неизвестно. Но девочку мы оставляем.
Я:
— Как оставляете?
Может, не аппендицит, а оставляете?
Он:
— Вы, мама, не волнуйтесь и все такое.
И увели ее!
Увели Машу!!
— Так! — прервал Алексей.
— И выносят мне… Выносят мне эти… вещички… Как будто ребенка уже и нет…
— Да прекрати ты… это свое!! Ну, дальше что?
— А дальше что? Сидела там… сидела… как прошлый раз в больнице… то на скамейке, то на ступени… то на крыльце…
«Вот и спрашивай ее… такую, почему она не позвонила».
— Сидела… А дальше… А дальше что? Вот приехала… Я спросила… Если аппендицит, то… Они: то сразу операция… без согласия… родителей… в ту же ночь… Но у вас, говорят, по-моему, нет аппендицита… А я чувствую… А я чувствую, они ее сегодня могут… разрезать… Маша…
— Телефон дали?
— Дали… дали… где он… вот… вот.
— И на том спасибо. Ложись спать.
— А ты сейчас звонить будешь?
— Нет, сейчас я не буду звонить. Иди спать.
— Спать я… не буду, я…
— До конца ночи осталось три, четыре часа; сказать сейчас ничего не скажут; «только жилы вымотают», — добавил он про себя; а от тебя от бессонной завтра будет много толку.
— Я лягу, но…
Сам он вышел на минуту на улицу, набрал номер, но тут же положил трубку.
Ночь Алексей «спал» — не спал; снилось что-то… зеленое и желтое; да и снилось ли.
Он открыл глаза; жена, округлив спину и сунув руки в колени, сидела у телефона, — глядя на трубку.
— Звони ты.
Он встал; сел — у телефона; не думая, набрал номер.
Он испытывал потребность действовать быстро — без зазора меж «настроением» и самим действием; иначе серая боль — сомнет.
Телефон, конечно, был занят.
Он стал набирать снова.
— Что?! — спросила она, округлив глаза.
— Да занят. Да сиди ты.
Длинный гудок.
Пустота пространства и времени.
Серого и черного пространства и времени — серой и черной с белыми отсветами закрученной «катушки» (ракушки) — туманности как бы; серой и черной незримой ваты.
— Больница.
— К вам вчера поступила…
— Как фамилия?
— Маша Осенина.
Он покосился на жену.
Пауза.
— Ей сделали операцию.
— Ка́к она себя чувствует? — без зазора, четко и «сонно» спросил Алексей.
— Ну… как всегда в таких случаях.
— А какой случай?
— Случай… довольно сложный. Поступила поздно.
— Приехать… можно?
Он чуть сорвался голосом.
— Передача; а так — мы не пускаем.
— Спасибо.
Он положил трубку.
Алексей все сидел над телефоном, не оглядываясь на жену; это длилось мгновение; но тут же она — спросила:
— Что?! Сделали?!
— Да, — сказал он, помедлив. Она уныло зарыдала в голос.
— Я знала… я знала, что ее резали, — повторяла она.
Он молчал.
Молчал, сам сбитый с колеи — и молчал, интуитивно давая пройти мгновению.
— Вот не спросил я… когда там… передачи и когда — врач и… — заговорил он наконец будто неуверенно.
— Да что там — когда… «Когда»… Сейчас еду… Сию минуту… Маша…
Она забегала по комнате.
— Ты — ты вот что. Не суетись, — «спокойно» сказал Алексей, подождав немного. — Дело тут не в минуте. Теперь дело не в минуте.
— Сейчас… еду… Маша…
— Да успокойся… да уймись ты! — сказал Алексей. — Сейчас и поедем. Но не мечись; от этого только хуже: пойми… наконец-то.
— Сейчас… я еду… А что она тебе сказала? Положение плохое, да? Я знала.
— Ничего такого она не сказала.
— А что́ она сказала? Маша…
— Уймись ты, говорю я. Сядь… черт возьми.
Она села на край дивана: с таким видом, что ей, мол, приходится выполнить это условие, чтобы все услышать о Маше.
— Это аппендицит?
— Да.
— Я знала… я знала… о… я знала…
— Да прекрати! Что ты знала? Аппендицит! Бывает и…
— Да! тебе… ты жёсткий человек. С твоей гносеологией…
— Ладно. Так вот…
— Что она сказала — о состоянии?
— Ну, что сказала.
— Нет, ты говори.
— Какие-то сложности. Затянули вы… черт возьми.
— «Вы!..» «Вы!..»
— Ну, не ты.
— Так что же?
— Не знаю. Надо ехать.
— Да. Ехать… ехать так ехать.
Она сделала жалкую попытку на собранность и решительность.
— Погоди. Да не суетись ты! Что ты, их не знаешь, что ли? У них сейчас мода — говорить как можно хуже. Обойдется, так вроде вылечили — их же заслуга; не обойдется — мол, «мы же говорили».
— Не обойдется?.. Не обойдется?!.
— Стой тихо!
— Звонить… Кому звонить… О, кому звонить… Мама… — Мама далеко, — понизив голос, глотнув, ответила она себе. — Кому? Позвони ты своим… приятелям, все они такие… ловкие, здешние… все они… что-нибудь могут.
— Погоди, однако. Сначала поедем. Мы ничего не знаем.
— Поедем… поедем… Маша…
Выходя у «детской хирургии и травматологии» на Полянке, Алексей кроме скрытых страха и боли испытывал еще и то знакомое противное серое чувство, которое он всегда испытывал, входя в сферу больницы; так было и с Ириной и в иных случаях; оголтелое, унылое напоминание о голой и светло озаренной бренности всего земного, с которым связан весь антураж больницы, — порой нестерпимо для живого, слабого сердца.
Они вошли; разумеется, вестибюль унылый; разумеется, окно «белое»; разумеется, толпится народ…
Мамы… папы… «бабы»…
Прошли сестра с нянечкой — белый, серый халаты.
— Ну, я и говорю, — вещала сестра дюжая. — Я говорю: вы чего ж живого ребенка ногами вперед везете? Это ж не в…
Он кратко вспомнил… и поморщился.
Они прошли.
«А, ччерт».
Он покосился; жена на миг зажмурилась, как от блеска; «живого ребенка», — шепотом повторила она.
— Шекспир был бы счастлив, — угрюмо «сострил» Алексей; инстинктивно он чувствовал: единственный выход — это держаться с ней «жестким» образом.
Они подошли к таблице.
Знакомая картина; чернильные фиолетовые линейки, цифры.
Он начал искать глазами.
Вот оно.
«Осенина Маша. Температура: 39,2. Состояние: среднетяжелое», — читал он про себя.
Будто серый укол под сердце, мелькнуло это «среднетяжелое».
И стало расплываться от места укола: как кровь от раны.
«Среднетяжелое»… как угроза.
Это «средне».
В просто «тяжелое» есть ясность; но «средне».
«Средне», которое на некоем черном канате.
«Средне», которое в любой миг может перейти в… в нечто темное.
Да.
Так.
И нет, нет Маши — не видно; где?
Где она?
Жена, молча прочитав, стала молча же, туда и сюда, сцепив руки перед собой, ходить по вестибюлю — грязный, желто-красный шахматно-кафельный пол; он молча же встал в очередь к их окошку. Подождав женщин с их напряженными или убито-плаксивыми и словно бы притворными в этой убитости лицами, — он не раз замечал, что истинное горе выглядит неестественно, что оно не умеет «подать себя», — он всунулся в окно; четко зеленые стены и четкий свет, и четкие очки у старухи, дающей эти ответы; все в противовес смуте, неуюту и тоске вестибюля. Таблицы и графики, и списки; все вроде б и успокаивает.