Литмир - Электронная Библиотека

Папа… папа.

Он снисходительно:

— Маша, идем в лес?

— В лес?! Да, папа! Сейчас, папа… я только… я только брошу… там, Славка ждет… я только брошу ему мячик… я быстро… Я сейчас, папа.

В каком бы увлечении до этого ни была, она всё оставляла ради него.

И он снисходительно улыбается.

И эта пустая комната; и эти медведи.

О, горе.

Врачи изводили их умолчаниями, намеками на угрозы или попросту неопределенностью объяснений.

В таких случаях даже самые умные забывают, что врачи — тоже люди, а не господы боги, и не все ведают наперед, при всем опыте или благодаря опыту; в свою очередь врачи, зная поведение пап и мам, и бабок и дедок — зная пять-шесть вариантов этого поведения, и равнодушно учитывая эту типологию, и зная, конечно, чего именно можно ожидать от той или иной болезни и от ее осложнения, знают и то, что лучше не говорить ничего слишком конкретного в смысле прогнозов: так вернее.

Мучительно было видеть, с одной стороны, пусть побледневшую, но все же обычную, живо-обычную Машу в окне или на кратком свидании, где Алексей стремился быть обыдённым и деловитым, чтобы не дать всем выйти в надрыв, — и, с другой стороны, слушать абстрактные (абстрактные?) разговоры о «полости», о промывании, о возможной «перфорации»; это были какие-то вовсе разные миры, а между тем — где-то эти миры опасно и остро, и живо, и больно пересекались.

Притом жизнь шла своим чередом.

Алексей окончательно отвадил Нину, снова забыл о соседке Рите, снова, разумеется, начал вести научно-светские разговоры с подругой (к тому же она объяснила, что лишь «боялась звонить») и внутренне четко, хотя еще и не внешне явственно, осваивал футурологическую тему о Канте и Герцене; изнурительно было обыденное, плавное движение жизни при сером уколе в сердце в любой неожиданный миг этого движения — в любой неожиданный миг, больно и остро останавливающий это движение — и затем как бы нехотя отпускающий его снова.

Тяжкий кризис вроде бы проходил (?); Маша хоть и медленно, а поправлялась (?).

Это уж было… вроде бы ясно…

Но пока Маша была в больнице, нечто острое и серое не переставало мучить его; просто идет по коридору в своем учреждении — и — «Что? Что? А… Маша».

И понял — и вошел в горе; и будто и успокоился; и можно и идти далее.

Встретился футуролог:

— Как? Что?

Ка́к он, Кант?

Ка́к Герцен?

— Да у меня дочь больна, — угрюмо отвечал Алексей.

— А… — бестолково сник футуролог.

— Без любви нет. Без дневной и теплой любви, — вдруг сказал Алексей.

Маша уж поправлялась… и он мог уж позволить себе и формулы.

— Ну, это так. Но «это другое», — сказал футуролог — тоном спародировав слова великого старца.

Они ходили под окна.

За дни болезни они заново сдружились с женой; прошли секунды оголтелости и одиночества горя; было и всё забыто — Маша, конечно, объединяла; жена инстинктивно освоила жесткий тон, взятый Алексеем, и была благодарна ему за это — за «каменную стену», за прочность; Алексей любил и жалел жену; они приходили — двое, теснясь, жмясь друг к другу — родители — под окно к Маше — и та — вскоре — влезала на подоконник — вся в этой байковой больничной робе — как водится, повзрослевшая, побледневшая — и сообщала:

— Я нарисовала… медведя!

— Да хватит уже медведей! Одни медведи везде! — ворчливо, улыбаясь, говорил Алексей.

— Ничего, папа, — как бы понимая все его чувства, отвечала Маша. — Ничего; пусть.

— Тебе принесли компот — персики? — спрашивала жена.

— Принесли, — серьезно отвечала Маша, понимая всё ее беспокойство.

— Меня зовут, — добавляла она — и во взгляде ее являлись взрослые ответственность, покорность, страх и тревога, исходившие на нее от кого-то. — Тут нянька… сердитая. Орет часто.

— Маша! Так нельзя!

— Да, а чего она… орет. Сейчас, сейчас, — отвечала она в темную глубь палаты с невольной жалкой опаской: через минуту она снова — в полной ее власти, и знает это. — Подожди, папа. Ты еще не уходи, — говорит Маша — и в ее детски-девчоночьи-самолюбивой, но втайне жалкой улыбке — и просьба, и некое достоинство, и серьезность, и понимание этой своей жалкости. Маша не любит просить папу; она любит, чтоб он сам. А тут приходится, да еще по такому поводу. — Ты не уходи… пока. Мама!

— А!

— Ты мне прищепку принеси.

— Что, Машенька?

— Прищепку. Мне надо платочек сушить — для куклы.

— А! Да! Ладно, Маша!

Является рядом с Машей и «нянька» — в белом халате, сильно перехваченном в талии.

— Ну, Маша! Пора! Не надо ее больше держать… Что? Сказать папе, маме?

— Не надо, — боязливо-хмуро-отчужденно просит Маша.

— Ну не буду. Но ты смотри. А то…

— А что она? — спрашивает Алексей.

— Да хулиганит. Мальчика тут за во́лосы. Ну, не буду.

— Папа, не уходи еще! Постой! я потом еще влезу!

— Не надо, идите, — говорит «нянька». — Щас врач придет. Заругается. Есть им надо и лежать тихо. Пусть не спать — лежать тихо.

— До свиданья, Маша! Мы ведь скоро снова придем. Иди, Маша.

Исчезает в окне — слезает сторожко, глядя туда, вниз; окно черное.

Там — «с главного входа»:

— Когда же ее выпишут?

— Погодите. Погодите, папа и мама. Случай был сложный. Надо всё выждать.

И вот он и день; солнце и верно светит — и уж весна; только выходят они из «главного входа» — тут нет газонов; и вот и машина; он ведет Машу за руку, в другой — ее «узел» («накопилось барахла» за недели!); кошелка для кукол — в щепоти; и она, идя, поворачивает щенячье, сияющее и ясное личико — смотрит ему в лицо.

Улыбается; зуба нет.

Он улыбается.

Улыбается.

Что из того, если далее — более тяжкое?

Может, счастье человеческое — это и есть миг в апреле, когда ты ведешь дочку за руку.

Они едут.

«Экое чудо, — думает Алексей. — Экое чудо. Всё так и есть».

«Но какое же чудо? аппендицит есть аппендицит… хоть и сложный; при антибиотиках…», — отвечает ему кто-то.

И он улыбается… он улыбается — и только.

У их дома — они выгружаются из такси — навстречу неожиданно — футуролог.

— О!

— О!

— А я тут… к знакомым. Это и есть… любовь? — улыбается футуролог, глядя на Машу — немедленно доверчиво и улыбчиво — ожидая радости! — уставившуюся ему в лицо, повернувшись к нему всем телом.

— Это, — говорит Алексей.

— Любовь к своему детищу — еще не Любовь, — все же не преминул ввернуть футуролог, улыбаясь глядя на Машу. — Впрочем, и у меня — дети.

«Большую букву» он «дал» — да, тоном, — как извечно любят интеллигенты подчеркивать сложные оттенки и столкновения чувств и смыслов.

— Небось Любовь, — счастливо и безмятежно говорит Алексей — и тоже давая тоном.

Через секунду как холод — как светлая, но холодная ведьма касается его тайного взора — его души; что?

Что?

Откуда?

«А, Ирина».

«Куба».

«Вот вспомнил».

«Прощай, «мулатка».

«Прощай, коньяки чертовы».

«Прощай, больница, с чьим образом связан твой образ».

«Прости ты прощай, Ирина», — мысленно разговаривает с собой Алексей.

Туманятся, но не исчезают громадные, «вопросительные» глаза…

Но вопрос их — не о Любви.

1978—1985

notes

Примечания

1

Смотрите книги «Огонь в синеве», «Спасское-Лутовиново», «Душа года» и др. Порядок чтения: «Травинки во льду», «Свет и тени заката», «Олень в тумане», «Душа — Наташа», «Спасское-Лутовиново», «Чужая», «Солнце», «Клуб веселых, находчивых и благословляющих», а затем «Приложение к роману»: также цикл. В «Чужой» всё позже «Солнца», но читать следует сначала «Чужую», потом «Солнце».

102
{"b":"547384","o":1}