Все мы засмеялись.
— Нам бы ваши проблемы, господин учитель, — говорил я, натягивая все, что следует.
Переночевав в дорожной гостинице, мы ехали в Тринидад.
Утро прекрасное: иначе не скажешь; белое мощное солнце стояло на светлой, радостной зелени, на камнях и на всем; время от времени мелькало вездесущее кубинское море — мелькало ярко-синим, темно-блестящим, праздничным; наша машина, ведомая великолепным шофером по ровной дороге, несла шутя; впереди — дорога; солнце и ветер; надо ли еще чего.
Вот мы обогнали красно-белый автобус; я оглянулся — требуется ль говорить, то были туристы; я узнал того слащавого брюнета — он эдак ясно, бездумно смотрел в окно и вдруг прямо взглянул на нашу машину; не скрою, сверкнул оттенок злорадства: что, брат. Что-то ты… в окно смотришь. Конечно — Куба; но вряд ли ты… А — вперед.
Вперед!
Великое и благое слово.
Так кажется человеку, если даже…
Вперед.
Вперед.
Тринидад был таким, как и рисовало воображение; это был старый испанский город, в котором соединились красоты природы и этой колониально-кастильской архитектуры. Город на холмах; сквозь все просветы — солнечно-синее море. Площадь: ратуша, дворец и все прочее; церковь поодаль — полуразрушена; я вошел; тревожно пахну́ло детскими запахами моего разбитого войною двора: влажный щебень, затхлый кирпич, темно- и охряно-ржавое сырое железо.
Сквер посредине этой площади — на террасе; палевые, малиновые, сиреневые гирлянды; громадные королевские пальмы — серые, блестящие, чуть гофрированные: как бы в длинной зыби веретена стволов.
По боковой улице — к старому храму-монастырю.
— О, это знаменито, — только и сказал Петр Петрович.
Кристаллообразная с темным наконечником колокольня — издалека; булыжники ровные; стены домов серо-желтоваты. Эти балконы. Да, «чугунные перилы»… Темные гладкие, как бы слегка седые от времени стволы пушек, врытые на перекрестках дулом вниз, замком вверх: обычай такой. Этот монастырь, ныне школа (гомон в глубях): патио, колоннады. Высокие стены. Ворота круглыми и плоско-стрельчатыми арками. Снова улица; улицы. Море… всюду море: во все вторжения простора.
Тринидад («Троица») — «не путать с островом!» — самый сохранившийся, как старый, испанский город на Кубе; он живет, не зная об этом.
Главное же в таком, в этом городе — не детали, а атмосфера; она непередаваема.
Походив вверх и вниз, заглянув в ряды белых домишек средь пыли, не предназначенных, как говорится, для взоров туристов, и в немногие новые кварталы торгового города, в сотый раз полюбовавшись на пальмы и сфотографировавшись на простую, цветную, диапозитивную пленки (об этом флегматично хлопотал Петр Петрович), мы пообедали в очередной уютной, прохладной забегаловке, сели в машину и снова съехали вниз; через некое время мы оказались на пляже, который, как выяснилось, был хоть и не у самой нашей гостиницы, но в общем рядом: все тут — одно к одному.
На пляже — снова местные сосны с мягкой хвоей (это не лиственницы), пальмочки и еще некие деревья, по листьям вновь похожие на магнолию, но не магнолия; плоды — вроде мелких орехов кокосовых, которые мы уж зрели во всех видах, но не орехи; ворсисты той злой ворсой: попадает на кожу — не выдерешь.
В тропиках явственна бессмысленность знания названий; тоскливо ощущаешь, что если и будешь знать, то природа все равно — просторнее.
Белый песок этой Кубы; я не утрирую — он воистину белый под белым, прямым, полным солнцем; он мелкий — он «пудра», пыль; но он — песок: он благороден; он не пристает к телу надолго, он легок и все же — зернист, отдельно-заметен; он сам смывается или сходит сам, если сохнет.
Мы влезли в воду; официальные пляжи на Кубе мелки: чтоб не боялись акул; вода топазовая — слезно-голубая, с еле зеленым оттенком: мелко, мелко; донный песок господствует над ее блеском; далее, где водоросли, — там фиолетово.
Мы поплавали; слишком тепла вода. Нет чувства входа, выхода.
К тому же мелко.
Мы плавали; шофер на сей раз купался.
Он, как говорилось, оказался напряженно-мускулистым; живот был тяжеловат, но вообще — чувство стати внушала его темнокожая фигура, даже когда ты не помнил об этом. Как бы ветер свежести при взгляде на него.
Мы выходили, на солнце блестело его темно-праздничное, свежее тело, он грациозно, ненарочно держал ладонями плечи; тем самым он как бы ежился, но это, конечно, лишь усиливало изящество. Наши водяные красавцы обыкновенно инспирируют разные «непринужденные» движения; здесь была сама грация.
Выходя, мы увидели подъезжающий красно-белый автобус: он кругло заворачивал между деревьями, чтоб удобней стать; туристы ходили, обедали и так далее, а теперь пора и поплавать; подобные совпадения в подобных местах — именно не такие уж совпадения; маршруты накатаны, да и гостиница — вот она. Я знаю несколько книг — путешествий по СССР, где есть фраза: «И тут мы случайно завернули в колхоз имени Хамракула Турсункулова».
Мы выходили из воды — ох, долго мелко — «А что, акулы разве не ходят на мель?» — «Не любят». Туристы сыпались из автобуса; появились и наши знакомые.
Женщина была в белой майке с короткими рукавами, в цветастой юбке с обильными, с запасом, складками; смуглое лицо, широкие, как говорится, чувственные, да, прекрасно уложенные губы, громадные резко, белесо светлые глаза живо-эффектно смотрелись на фоне всего. Алексей спрыгнул перед нею, помог выйти; он был в светлой рубашке и скромных брюках; его, тоже смуглое, лицо и «казачий» — с этой ясной сухой горбиной — нос в теперешней обстановке тоже были кстати; его хмурый вид по обыкновению странно шел ему; будто он знал нечто, но не хотел сказать.
Они пошли; она, стройно вихляясь, шла в песке своими розовыми босоножками на довольно высоком, пусть широком, каблуке; роскошная грудь ее распирала белую майку, заставляла всю ее, женщину, то и дело откидываться назад; ясное, статное, кстати, сравнительно узкобедрое и в длинной талии узкое, хотя и не узенькое, тело, конечно, подходило этому пляжу, и она непроизвольно это видела, как оно умеют женщины, и заранее радовалась — как водится, воде, солнцу и воле и возможности быть красивой среди всего этого; она улыбалась в небо и всем, и всему — и, разумеется, никому; Алексей шел за ней, слегка «задумавшись», чуть опустив голову.
Я ставлю в кавычки, ибо это выражение лица, фигуры не обязательно значит, что человек и верно задумался.
Должно заметить, воспитанные и скрытные люди избегают этого выражения на людях; я готов приветствовать это стремление.
Но уж если оно, это выражение, появляется, значит, оно невольно…
Не знаю, воспитан ли, скрытен ли Алексей; персонаж слишком близок мне; но что не открыт, это уж точно.
Во всяком случае, я заметил, что странное состояние, в котором он пребывал, не сошло с него; и вновь: я это, да, тогда понял — не теперь додумал.
Вот она повернулась к нему и, этим извечным женским движением, чуть согнувшись, придерживая свою цветастую (преобладало блекло-пунцовое) юбку, гонимую вольным карибским ветром, что-то сказала ему с улыбкой; сказала будто бы застенчиво, извиняясь. Он ответил с улыбкой, но все же хмуро.
Она повернулась, они пошли глядя перед собой.
Вскоре туристы купались; поднялись обычные визги и брызги.
Вокруг женщины тут же образовалась компания из пяти-шести мужиков; все предлагали, орали в радуге: известное дело.
Алексей и теперь держался вроде б и тут, да поодаль; он по своей привычке проплыл метров сорок, вернулся, встал; посмотрел, незаметно, — но видно, видно было, что он все же хотел, чтобы заметили! — вышел, лег на белый песок.
Он был, да, почти по-прежнему строен, хотя, конечно, годы брали свое: спина слегка округлилась, под грудью чуток припухло. Но это, если угодно, даже прибавляло его фигуре «усталой мужественности». Не знаю…
Алексей лежал на спине, не сильно раскинув по песку ноги, прикрыв глаза и нос тылом ладони: всегдашняя поза не желающего сжечь лицо, уставшего от солнца; да когда он устал-то… в феврале…