— Сиди, сиди…
Мимо проплывают сиротливые под снегом поля, поломанные изгороди, взлохмаченные деревья с опустевшими на зиму гнездами. Андрей сидит, спрятав под мышки озябшие руки и глядя прямо перед собой злыми глазами.
— Холодно?
— Нет.
— Зачем врешь? — татарин снимает с рук шитые серебром рукавицы и протягивает их Андрею. — На!
— Не надо мне.
— Возьми, с русский богатырь снял убитый. Возьми.
— Да тепло мне…
— Пошутил, бери!
Андрей отрицательно качает головой.
— Возьми! — орет татарин.
— Иди ты еще! Что пристал?! — возмущенно кричит Андрей ему в ответ.
Купец неожиданно смеется, кладет рукавицы на луку седла и достает из подсумка кусок вяленого мяса. Потом, вынув из-за пазухи нож, отрезает ломтик и кладет его за щеку оттаивать.
— Конина хочешь? — мычит он.
— Нет.
— Не любишь?
— Не люблю.
— Ничего, привыкать будешь, — вздыхает татарин.
В морозном сумеречном воздухе призрачно возникают стены монастыря. Жеребец под всадником спотыкается и, дробно ударив копытами, переходит на рысь. Чуть не растеряв рукавицы, мясо и кинжал и выругавшись по-татарски, купец осаживает жеребца.
— У меня четыре жена русский, — сообщает он, смачно чавкая, — три хороший, другой плохой.
Вдруг он перестает жевать и пристально глядит на Андрея. Потом неторопливо прячет сверток с мясом за пазуху и злобно кричит:
— А ну, вон ходи! С моя паршивый, вонючий, проклятый татарский лошадь вон ходи!
Андрей прыгает на дорогу и торопливо идет прочь, зло поджав губы и сложив на животе руки. Татарин едет сзади, молча глядя в спину монаху. Наконец, усмехнувшись, он произносит:
— Вся твоя жизнь на ногах будешь. Нас много, вас мало.
Мимо торжественно плывут черные деревянные стены монастыря. Татарин неотступно преследует Андрея.
— Я сам твой князь видел: в Орда приехал, с коня упал, на коленях пополз, вся кафтан порвал, — хрипло хохочет всадник.
Андрей неожиданно останавливается и тихо говорит:
— А я убью тебя, — и, подняв с дороги обледеневшую слегу, бросается на всадника.
Тот неторопливым движением опытного бойца пригибается, и тяжелая жердь выскальзывает из одеревеневших пальцев Андрея.
— Злой ты человек. Русский весь злой, — обиженно говорит всадник и трогает каблуками мокрые бока жеребца. — А я тебе за злость твой подарок отдаю… — Татарин засовывает в рот пальцы, и погружающиеся в сумерки окрестности оглашаются разбойничьим свистом.
Жеребец уносит купца вслед за табуном, а на дороге, послушная приказу татарина, остается поджарая вороная кобыла. Она стоит поперек дороги, боком к Андрею и зябко вздрагивает.
Андрей медленно пятится к воротам, протискивается в калитку и, не оглядываясь, торопится через пустой двор к кельям.
Кобыла подходит к воротам, шумно вздыхает, нюхает щель между досками и ржет печально и протяжно, глядя вслед Андрею, фигура которого растворяется в наступивших сумерках.
Охота. Лето 1403 года
По глухой лесной дороге идут двое: Андрей и его ученик Фома — долговязый малый лет пятнадцати.
Раннее летнее утро. Над высокой травой подымается пар: земля согревается, отходит в солнечном тепле после ночного дождя. Андрей идет впереди, а Фома плетется за ним, скучно уставившись под ноги и щупая искусанное пчелами лицо.
— Кто тебя просил? Я тебя просил? Или отец Даниил просил тебя?! — возмущался Андрей. — Хорошую икону испортил!
— Сам говорил — «неважная иконка», — оправдывается Фома.
— Ну, какая-никакая, для тебя и такая хороша! Сидел мастер, самоучка, старался… Ей ведь лет сто, не меньше. А ты схватил, не спросил никого, нашлепал синьки… Думаешь, просто икону подновить?
— Я другую напишу.
— Запомни мои слова: хочешь учиться — учись, не хочешь — ступай отсюда поскорее и… — Андрей сбивается и умолкает. — Я три года Даниилу кисти мыл, пока он мне икону не доверил, чудо! И не подновить, а отмыть только!
— А ты не доверяешь?
— Так как же тебе доверять?! Ты же врешь на каждом шагу! Пришел вчера! Ряса липкая, склеилась вся! Ну где ты вчера был?
— На пасеке, — вызывающе честно отвечает Фома.
— А вчера сказал, что купался? Ты посмотри, на кого похож! — Андрей останавливается около лесной дождевой лужи. — Ты посмотри, на кого ты похож, — толкает Андрей в затылок Фому, — примочи, что ли, землей затри, а то заплывешь весь, как боров…
— Да теперь уж поздно небось, — становясь перед лужей на одно колено, бормочет Фома, — не поможет…
— Сочиняешь ты, брат, без конца, — задумчиво глядя в воду, говорит Андрей.
Паук-водомер стремительно скользит по воде, проворно отталкиваясь от ее упругой поверхности.
— Я даже думаю, может, ты болезнью заболел какой?
— Какой болезнью? — испуганно спрашивает Фома.
— Есть, наверно, такая болезнь, что человек врет, врет и остановиться никак не может.
— Все врут. — Фома достает со дна лужи кусок глины и прикладывает ее к распухшему лицу. — Настоятеля промеж себя кроете почем зря, а потом к руке прикладываетесь… Брат Николай пьяный напился, а сказал, что болен… Да сам ты, тоже…
— Что я сам? — вспыхивает Андрей.
— А ничего…
У дерева, в тени кустов, покрытых невзрачными цветами, стоит Кирилл. Обдирает кору с молодого ствола орешины и прислушивается к разговору учителя с учеником.
— Что ж замолчал-то? — сердито подзадоривает Андрей Фому.
— Да ты же и сам тоже правду-то не всегда говоришь! — взрывается Фома. — Не взлюбишь кого, так уж правду ему в лицо, хоть убей, не скажешь, что я дурак, что ли!
— Кого это я не взлюбил? — поражается Андрей. — Ты что, совсем обалдел? Не соображаешь ничего…
Фома многозначительно и обиженно ухмыляется, размазывая по лицу мокрую глину.
Вот уже два водомера бегут по глубокой воде, огибая сосновые иглы и травинки с приставшими к ним пузыриками воздуха, замирают на бегу, и ветер упрямо относит их по луже, в которой отражаются верхушки леса.
На влажный песок садится трясогузка. Бежит на своих черных проволочных ножках, оставляя еле приметные следы, и мелко-мелко, пружинисто трясет суетливым хвостом…
— Глянь, Фома, — шепчет Андрей.
— Чего? — обиженно бормочет Фома.
— Глянь, говорю.
— Чего «глянь»?
Трясогузка вдруг замирает на мгновение, потом прыгает в сторону и исчезает.
— Ничего, балда… — вздыхает Андрей и идет прочь по дороге. — Не понимаю, как я тебя в ученики взял?!
— У тебя все так… сначала одно, потом другое. Сам отцу Даниилу говорил: «Этот на аршин в землю видит и голубец[4] любит». Да…
— Так ты же тогда другим человеком был! Старался, не врал.
— Все равно я лучше всех вижу!
— Что?! — возмущается Андрей и останавливается посреди дороги.
— Да…
— Что «да»? — вдруг взвивается Андрей. — Ну, ладно! Ошибешься сейчас — три года кисти мыть будешь! Всё?
— Ну… — неуверенно отвечает Фома и уже жалеет, что хвастал.
— Что это? — спрашивает Андрей, указывая на придорожную ракиту, развесившую по ветру легкие ветви.
— Чего… Ракита… — Фома испуганно медлит… — Вьюн…
Андрей пренебрежительно улыбается:
— Вьюн… Какой же это вьюн? Это же хмель, чучело!
— Ну, хмель…
— «Ну, хмель»! Не «ну, хмель», а хмель!
— А чего ты кричишь?! — обижается Фома. — Сам позвал, а еще кричит!
— Мыть тебе три года кисти, парень! Темный ты, брат, человек! Хмель — это же, знаешь… Он же другой совсем. Никаких правил не признает. Видишь, эту плеть вправо выкинул, а этой влево хотел размахнуться, да места нет, тогда он ее вниз вывесил — и опять красиво. — Объясняя, Андрей помогает себе руками и все более увлекается. — Никаких для него, пьяного хмеля, законов нету: все деревья вверх растут, трава и цветы, а этот, видишь, доверху дополз, дальше некуда, он вниз пошел расти. И все хорошо. Как вздумается, так и украшает… — Андрей вдруг осекается, и взгляд его становится бешеным: Фома стоит к нему спиной, не слушает и демонстративно смотрит в сторону.