— Не отставай, не отставай, князь! — кричит хан.
Впереди возвышаются стены Владимира, и войско несется по ровной дороге к пустым, распахнутым настежь воротам. Дробный топот сливается в могучий гул, кони ускоряют свой сумасшедший бег, а в воротах по-прежнему ни души. Вот отчаянные храбрецы, стремясь первыми ворваться в город, обходят князя справа и слева.
Наконец их замечают. Какая-то фигурка бежит по городской стене. Кто-то мечется в воротах, пытаясь их затворить, к нему на помощь подбегают еще несколько человек. Медленно, словно нехотя, сходятся створки огромных ворот. Отчаянно, торопливо начинает греметь набат.
Ордынцы пронзительно визжат и поднимают кривые сабли. Стремительно надвигаются ворота, и в узкую щель успевает проскочить только головная группа из нескольких воинов и младший князь со своим сотником. Всадники нападают на пытающихся затворить город.
Князь в лихорадочной раскаленности, не зная с чего начать, стоит без дела и наблюдает за свалкой у ворот. Какой-то белобрысый монашек в ужасе бежит по улице и пронзительно кричит:
— Татары! Татары! Татары!
Князь поворачивает коня, бросается вслед за ним, настигает через несколько секунд, видит его серое, перекошенное криком лицо. На мгновение замешкавшийся клинок князя с хрустом опускается на шею монашка. Зарубленный, всхлипнув, падает на землю, хватается за вялую осеннюю траву у обочины дороги и замирает. Это иконописец Петр, помощник Рублева.
А с другой стороны напирают все сильнее и сильнее, ворота распахиваются настежь, снаружи вкатывается орущая, визжащая лавина и неудержимо устремляется в город.
Князь снова скачет рядом с ханом. Хан улыбается, кричит что-то по-своему, неразборчивое среди гвалта и шума.
Уже занялись с сухим треском первые пожары, и дым спокойными столбами поднимается в неподвижном воздухе.
Взломав засовы на воротах, несколько татар и русских запрягают в телегу с добром хозяйских коней и выводят на улицу. Голосит баба, плачут дети. Татарин поджигает паклю и бросает ее в солому, в углу двора.
У пылающего дома напротив двое пытаются стащить с лошади татарина. Один из них — лохматый мужик с исцарапанным лицом, другой — Фома. Мужик орудует тяжелой слегой, в руках у Фомы вилы. Они наседают на врага, загоняют его в угол, и тому приходится совсем уже плохо, когда в воротах появляются двое дружинников. Одни, не раздумывая, протыкает копьем мужика, и тот, надрывно охнув, падает в воротах. Фома же, отчаянно размахивая вилами, медленно отступает в глубь двора и испуганно приговаривает:
— Да что же это вы, братцы! Не губите! Я же свой, мы же свои, вы же наши… Братцы! Мы же русские! Я же тоже…
— Я тебе покажу сволочь владимирская! — цедит старый дружинник и резким ударом копья выбивает вилы из рук Фомы.
— Ой, помогите! Ой, не губите! Господи! — Фома жмется к плетню и, вдруг неожиданно перемахнув через него, бежит прочь по пустому огороду.
— Ах ты собака! — стонет дружинник в отчаянии.
Верховой татарин достает из-за спины стрелу, ставит ее на тетиву и, не торопясь, целится.
Фома, как заяц, мчится по черным грядкам, но вдруг вздрагивает, дергается, добегает до края огорода и, чтобы не упасть, обнимает тоненькую иву, растущую у забора. Между лопаток у него торчит стрела.
Воин улыбается, вытирает грязный вспотевший лоб и подмигивает русским дружинникам.
Вокруг собора валяются убитые. Бьется раненая лошадь. Звучат неровные жалобные удары колокола.
Князь в окружении сотников наблюдает за тем, как у входа в храм возятся татары, сооружая таран. Не желая упускать подробностей, князь трогает лошадей и направляется к собору, из-за дверей которого навстречу ему несется нестройное истовое пение…
…А в раздраженном сознании неприятным воспоминанием преследует князя все тот же зимний вечер, когда, взрывая снег, подскакал к храму раньше старшего брата и, тяжело дыша, долго сидел, не спешиваясь, пока наконец из-за угла собора не выдвинулась процессия — великий князь во всем своем великолепии, с боярами, с богато одетыми охранниками — и пока не ударил главный колокол, который подхватили остальные, поменьше, и тогда под торжественный благовест он спешился и поклонился в пояс старшему брату, с которым они рука об руку поднялись по заснеженным ступенькам храма, где их встретил митрополит и благословил обоих и указал на вход, откуда неслось благолепное восторженное пение, дыхание теплого свечного запаха и светилось в глубине, за дверью, мерцающее золото царских врат, лампад и подсвечников…
В Успенском соборе невыносимо душно и тесно. Здесь все, кто успел вбежать, прежде чем заперли дверь: раненные в бою мужики в окровавленных рубахах, старики, женщины с перепуганными детьми. Догорают чадящие лампадки перед алтарем, и холодное солнце освещает стены, расписанные Страшным Судом. Все поют:
— Бог мой, на которого я уповаю!.. Не убоишься ужасов в ночи, стрелы, летящей днем…
Последняя надежда, последняя мольба. Среди поющих — Андрей, растрепанный, потерявший скуфью, с глубокой рваной царапиной, тянущейся от подбородка к виску, с замотанной в окровавленную тряпку правой рукой. Он тоже поет, И видит вокруг себя ожесточенных, готовых ко всему стариков, заплаканные глаза детей, освещенные вековым терпением лица женщин. Звонко разносятся под сводами сокрушительные удары в обитую железом соборную дверь.
Пение усиливается:
— …не приключится к тебе зло, язва не приблизится к жилищу твоему…
Двери со скрежетом подаются, и через мгновение собор наполняется криком, плачем, визгом детей — в храм врываются пешие и конные. Все приходит в движение, все хотят бежать, но бежать некуда, и люди гибнут, порубленные, растоптанные лошадьми или ногами обезумевшей толпы. Вопли, ржание, визг, голоса, несвязно поющие псалмы.
Андрей выбирается из-под груды залитых кровью человеческих тел, пробирается вдоль стены, пролезает в низкую дверцу, бежит куда-то в темноте, спотыкается о невидимые ступени и, ударившись головой о выступ, теряет сознание.
Страшно выглядит Успенский собор. Стены закопчены, штукатурка под росписями потрескалась и местами обвалилась. Среди мусора, луж загустевшей крови, конского помета валяются убитые. Медленно догорает рублевский иконостас, и трещины в досках дымятся тяжелым дымом.
В одном из углов разрушенного собора заложен костер, на котором татары калят железные прутья.
Посреди храма, под догоревшими балками разоренного купола, на деревянном брусе лежит голый по пояс Патрикей. Его пытают. Ключарь тяжело дышит, глаза его неровно прикрыты, высохшие губы растрескались, и на шее под слипшимися от пота волосами конвульсивно вздрагивает живчик.
Воины на корточках сидят вокруг костра. Они отдыхают.
Один из них подходит к Патрикею.
— Ну что, еще побеседовать хочешь?
— Нет, — тихо отвечает Патрикей, не открывая глаз.
— А я хочу, — улыбается татарин.
— А я нет, — ключарь открывает глаза.
— Ну ничего, я тебе сейчас щепки под ноготь забью, опять захочешь.
— Ну, если… щепки забьешь… тогда, конечно… если щепки.
К ним от костра подходят остальные.
— Может, так скажешь, без щепок? — продолжает татарин.
— Чего тебе сказать-то, чего?
— Ай-яй-яй, какой нехороший хозяин! Забыл, куда золото церковное попрятал! — качает головой татарин.
— Конечно, нехороший хозяин, — соглашается Патрикей. — Меня из милости архиерей держал меня… Не доверял мне… Ничего мне не доверял, сам все золото попрятал, не знаю я…
— Ничего, сейчас все узнаешь! — улыбается татарин и делает знак остальным. Патрикея обступают со всех сторон и растягивают ему руки по краям колоды.
— Погодите, сейчас все скажу, все! Зарыл я его, золото, все зарыл, я… под оградой зарыл, у правого столба, я его…
— Ну-у-у-у, даже обидно, слово даю! Сколько копать земли можно у твоего правого столба? Ты что, смеешься? — еле сдерживается татарин.